Александр Куприн . Белый пудель
Константин Паустовский . Теплый хлеб
Николай Гумилёв .
Сказочное
Борис Пастернак. Июль
Дмитрий Кедрин . Скинуло кафтан
зеленый лето...
Антон Чехов
Каштанка
Глава первая
Дурное поведение
Молодая рыжая
собака — помесь такса с дворняжкой — очень похожая мордой на лисицу, бегала
взад и вперед по тротуару и беспокойно оглядывалась по сторонам. Изредка она
останавливалась и, плача, приподнимая то одну озябшую лапу, то другую,
старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она заблудилась?
Она отлично
помнила, как она провела день и как в конце концов попала на этот незнакомый
тротуар.
День начался с
того, что ее хозяин, столяр Лука Александрыч, надел шапку, взял под мышку
какую-то деревянную штуку, завернутую в красный платок, и крикнул:
— Каштанка,
пойдем!
Услыхав свое
имя, помесь такса с дворняжкой вышла из-под верстака, где она спала на
стружках, сладко потянулась и побежала за хозяином. Заказчики Луки Александрыча
жили ужасно далеко, так что, прежде чем дойти до каждого из них, столяр должен
был по нескольку раз заходить в трактир и подкрепляться. Каштанка помнила, что
по дороге она вела себя крайне неприлично. От радости, что ее взяли гулять, она
прыгала, бросалась с лаем на вагоны конно-железки, забегала во дворы и гонялась
за собаками. Столяр то и дело терял ее из виду, останавливался и сердито кричал
на нее. Раз даже он с выражением алчности на лице забрал в кулак ее лисье ухо,
потрепал и проговорил с расстановкой:
— Чтоб... ты...
из... дох...ла, холера!
Побывав у
заказчиков, Лука Александрыч зашел на минутку к сестре, у которой пил и
закусывал; от сестры пошел он к знакомому переплетчику, от переплетчика в
трактир, из трактира к куму и т. д. Одним словом, когда Каштанка попала на
незнакомый тротуар, то уже вечерело и столяр был пьян, как сапожник. Он
размахивал руками и, глубоко вздыхая, бормотал:
— Во гресех роди
мя мати во утробе моей! Ох, грехи, грехи! Теперь вот мы по улице идем и на
фонарики глядим, а как помрем — в гиене огненной гореть будем...
Или же он впадал
в добродушный тон, подзывал к себе Каштанку и говорил ей:
— Ты, Каштанка,
насекомое существо и больше ничего. Супротив человека ты всё равно, что плотник
супротив столяра...
Когда он
разговаривал с ней таким образом, вдруг загремела музыка. Каштанка оглянулась и
увидела, что по улице прямо на нее шел полк солдат. Не вынося музыки, которая
расстраивала ей нервы, она заметалась и завыла. К великому её удивлению,
столяр, вместо того, чтобы испугаться, завизжать и залаять, широко улыбнулся,
вытянулся во фрунт и всей пятерней сделал под козырек. Видя, что хозяин не
протестует, Каштанка еще громче завыла и, не помня себя, бросилась через дорогу
на другой тротуар.
Когда она опомнилась,
музыка уже не играла и полка не было. Она перебежала дорогу к тому месту, где
оставила хозяина, но, увы! столяра уже там не было. Она бросилась вперед, потом
назад, еще раз перебежала дорогу, но столяр точно сквозь землю провалился...
Каштанка стала обнюхивать тротуар, надеясь найти хозяина по запаху его следов,
но раньше какой-то негодяй прошел в новых резиновых калошах, и теперь все
тонкие запахи мешались с острою каучуковою вонью, так что ничего нельзя было
разобрать.
Каштанка бегала
взад и вперед и не находила хозяина, а между тем становилось темно. По обе
стороны улицы зажглись фонари и в окнах домов показались огни. Шел крупный,
пушистый снег и красил в белое мостовую, лошадиные спины, шапки извозчиков, и
чем больше темнел воздух, тем белее становились предметы. Мимо Каштанки,
заслоняя ей поле зрения и толкая ее ногами, безостановочно взад и вперед
проходили незнакомые заказчики. (Всё человечество Каштанка делила на две очень
неравные части: на хозяев и на заказчиков; между теми и другими была существенная
разница: первые имели право бить ее, а вторых она сама имела право хватать за
икры.) Заказчики куда-то спешили и не обращали на нее никакого внимания.
Когда стало
совсем темно, Каштанкою овладели отчаяние и ужас. Она прижалась к какому-то
подъезду и стала горько плакать. Целодневное путешествие с Лукой Александрычем
утомило ее, уши и лапы ее озябли, и к тому же еще она была ужасно голодна. За
весь день ей приходилось жевать только два раза; покушала у переплетчика
немножко клейстеру да в одном из трактиров около прилавка нашла колбасную
кожицу — вот и всё. Если бы она была человеком, то наверное подумала бы:
«Нет, так жить
невозможно! Нужно застрелиться!»
Глава вторая
Но она ни о чем
не думала и только плакала. Когда мягкий, пушистый снег совсем облепил ее спину
и голову и она от изнеможения погрузилась в тяжелую дремоту, вдруг подъездная
дверь щелкнула, запищала и ударила ее по боку. Она вскочила. Из отворенной
двери вышел какой-то человек, принадлежащий к разряду заказчиков. Так как
Каштанка взвизгнула и попала ему под ноги, то он не мог не обратить на нее
внимания. Он нагнулся к ней и спросил:
— Псина, ты
откуда? Я тебя ушиб? О, бедная, бедная... Ну, не сердись, не сердись...
Виноват.
Каштанка
поглядела на незнакомца сквозь снежинки, нависшие на ресницы, и увидела перед
собой коротенького и толстенького человечка с бритым пухлым лицом, в цилиндре и
в шубе нараспашку.
— Что же ты
скулишь? — продолжал он, сбивая пальцем с ее спины снег. — Где твой хозяин?
Должно быть, ты потерялась? Ах, бедный песик! Что же мы теперь будем делать?
Уловив в голосе
незнакомца теплую, душевную нотку, Каштанка лизнула ему руку и заскулила еще
жалостнее.
— А ты хорошая,
смешная! — сказал незнакомец. — Совсем лисица! Ну, что ж, делать нечего, пойдем
со мной! Может быть, ты и сгодишься на что-нибудь... Ну, фюйть!
Он чмокнул
губами и сделал Каштанке знак рукой, который мог означать только одно:
«Пойдем!» Каштанка пошла.
Не больше как
через полчаса она уже сидела на полу в большой, светлой комнате и, склонив
голову набок, с умилением и с любопытством глядела на незнакомца, который сидел
за столом и обедал. Он ел и бросал ей кусочки... Сначала он дал ей хлеба и
зеленую корочку сыра, потом кусочек мяса, полпирожка, куриных костей, а она с
голодухи всё это съела так быстро, что не успела разобрать вкуса. И чем больше
она ела, тем сильнее чувствовался голод.
— Однако, плохо
же кормят тебя твои хозяева! — говорил незнакомец, глядя, с какою свирепою
жадностью она глотала неразжеванные куски. — И какая ты тощая! Кожа да кости...
Каштанка съела
много, но не наелась, а только опьянела от еды. После обеда она разлеглась
среди комнаты, протянула ноги и, чувствуя во всем теле приятную истому,
завиляла хвостом. Пока ее новый хозяин, развалившись в кресле, курил сигару,
она виляла хвостом и решала вопрос: где лучше — у незнакомца или у столяра? У
незнакомца обстановка бедная и некрасивая; кроме кресел, дивана, лампы и
ковров, у него нет ничего, и комната кажется пустою; у столяра же вся квартира
битком набита вещами; у него есть стол, верстак, куча стружек, рубанки,
стамески, пилы, клетка с чижиком, лохань... У незнакомца не пахнет ничем, у
столяра же в квартире всегда стоит туман и великолепно пахнет клеем, лаком и
стружками. Зато у незнакомца есть одно очень важное преимущество — он дает
много есть и, надо отдать ему полную справедливость, когда Каштанка сидела
перед столом и умильно глядела на него, он ни разу не ударил ее, не затопал
ногами и ни разу не крикнул: «По-ошла вон, треклятая!»
Выкурив сигару,
новый хозяин вышел и через минуту вернулся, держа в руках маленький матрасик.
— Эй ты, пес,
поди сюда! — сказал он, кладя матрасик в углу около дивана. — Ложись здесь.
Спи!
Затем он потушил
лампу и вышел. Каштанка разлеглась на матрасике и закрыла глаза; с улицы послышался
лай, и она хотела ответить на него, но вдруг неожиданно ею овладела грусть. Она
вспомнила Луку Александрыча, его сына Федюшку, уютное местечко под верстаком...
Вспомнила она, что в длинные зимние вечера, когда столяр строгал или читал
вслух газету, Федюшка обыкновенно играл с нею... Он вытаскивал ее за задние
лапы из-под верстака и выделывал с нею такие фокусы, что у нее зеленело в
глазах и болело во всех суставах. Он заставлял ее ходить на задних лапах,
изображал из нее колокол, то есть сильно дергал ее за хвост, отчего она визжала
и лаяла, давал ей нюхать табаку... Особенно мучителен был следующий фокус:
Федюшка привязывал на ниточку кусочек мяса и давал его Каштанке, потом же,
когда она проглатывала, он с громким смехом вытаскивал его обратно из ее желудка.
И чем ярче были воспоминания, тем громче и тоскливее скулила Каштанка.
Но скоро
утомление и теплота взяли верх над грустью... Она стала засыпать. В ее
воображении забегали собаки; пробежал, между прочим, и мохнатый старый пудель,
которого она видела сегодня на улице, с бельмом на глазу и с клочьями шерсти
около носа. Федюшка, с долотом в руке, погнался за пуделем, потом вдруг сам
покрылся мохнатой шерстью, весело залаял и очутился около Каштанки. Каштанка и
он добродушно понюхали друг другу носы и побежали на улицу...
Глава третья
Новое, очень
приятное знакомство
Когда Каштанка
проснулась, было уже светло и с улицы доносился шум, какой бывает только днем.
В комнате не было ни души. Каштанка потянулась, зевнула и, сердитая, угрюмая,
прошлась по комнате. Она обнюхала углы и мебель, заглянула в переднюю и не
нашла ничего интересного. Кроме двери, которая вела в переднюю, была еще одна
дверь. Подумав, Каштанка поцарапала ее обеими лапами, отворила и вошла в
следующую комнату. Тут на кровати, укрывшись байковым одеялом, спал заказчик, в
котором она узнала вчерашнего незнакомца.
— Pppp... —
заворчала она, но, вспомнив про вчерашний обед, завиляла хвостом и стала
нюхать.
Она понюхала
одежду и сапоги незнакомца и нашла, что они очень пахнут лошадью. Из спальни
вела куда-то еще одна дверь, тоже затворенная. Каштанка поцарапала эту дверь,
налегла на нее грудью, отворила и тотчас же почувствовала странный, очень
подозрительный запах. Предчувствуя неприятную встречу, ворча и оглядываясь,
Каштанка вошла в маленькую комнатку с грязными обоями и в страхе попятилась
назад. Она увидела нечто неожиданное и страшное. Пригнув к земле шею и голову,
растопырив крылья и шипя, прямо на нее шел серый гусь. Несколько в стороне от
него, на матрасике, лежал белый кот; увидев Каштанку, он вскочил, выгнул спину
в дугу, задрал хвост, взъерошил шерсть и тоже зашипел. Собака испугалась не на
шутку, но, не желая выдавать своего страха, громко залаяла и бросилась к
коту... Кот еще сильнее выгнул спину, зашипел и ударил Каштанку лапой по голове.
Каштанка отскочила, присела на все четыре лапы и, протягивая к коту морду,
залилась громким, визгливым лаем; в это время гусь подошел сзади и больно
долбанул ее клювом в спину. Каштанка вскочила и бросилась на гуся...
— Это что такое?
— послышался громкий, сердитый голос, и в комнату вошел незнакомец в халате и с
сигарой в зубах. — Что это значит? На место!
Он подошел к
коту, щелкнул его по выгнутой спине и сказал:
— Федор
Тимофеич, это что значит? Драку подняли? Ах ты, старая каналья! Ложись!
И, обратившись к
густо, он крикнул:
— Иван Иваныч,
на место!
Кот покорно лег
на свой матрасик и закрыл глаза. Судя по выражению его морды и усов, он сам был
недоволен, что погорячился и вступил в драку. Каштанка обиженно заскулила, а
гусь вытянул шею и заговорил о чем-то быстро, горячо и отчетливо, но крайне
непонятно.
— Ладно, ладно!
— сказал хозяин, зевая. — Надо жить мирно и дружно. — Он погладил Каштанку и
продолжал: — А ты, рыжик, не бойся... Это хорошая публика, не обидит. Постой,
как же мы тебя звать будем? Без имени нельзя, брат.
Незнакомец
подумал и сказал:
— Вот что... Ты
будешь — Тетка... Понимаешь? Тетка!
И, повторив
несколько раз слово «Тетка», он вышел. Каштанка села и стала наблюдать. Кот
неподвижно сидел на матрасике и делал вид, что спит. Гусь, вытягивая шею и
топчась на одном месте, продолжал говорить о чем-то быстро и горячо.
По-видимому, это был очень умный гусь; после каждой длинной тирады он всякий
раз удивленно пятился назад и делал вид, что восхищается своею речью...
Послушав его и ответив ему «рррр...», Каштанка принялась обнюхивать углы. В
одном из углов стояло маленькое корытце, в котором она увидела моченый горох и
размокшие ржаные корки. Она попробовала горох — невкусно, попробовала корки — и
стала есть. Гусь нисколько не обиделся, что незнакомая собака поедает его корм,
а, напротив, заговорил еще горячее и, чтобы показать свое доверие, сам подошел
к корытцу и съел несколько горошинок.
Глава четвертая
Чудеса в решете
Немного погодя
опять вошел незнакомец и принес с собой какую-то странную вещь, похожую на
ворота и на букву П. На перекладине этого деревянного, грубо сколоченного П
висел колокол и был привязан пистолет; от языка колокола и от курка пистолета
тянулись веревочки. Незнакомец поставил П посреди комнаты, долго что-то
развязывал и завязывал, потом посмотрел на гуся и сказал:
— Иван Иваныч,
пожалуйте!
Гусь подошел к
нему и остановился в ожидательной позе.
— Ну-с, — сказал
незнакомец, — начнем с самого начала. Прежде всего поклонись и сделай реверанс!
Живо!
Иван Иваныч
вытянул шею, закивал во все стороны и шаркнул лапкой.
— Так,
молодец... Теперь умри!
Гусь лег на
спину и задрал вверх лапы. Проделав еще несколько подобных неважных фокусов,
незнакомец вдруг схватил себя за голову, изобразил на своем лице ужас и
закричал:
— Караул! Пожар!
Горим!
Иван Иваныч
подбежал к П, взял в клюв веревку и зазвонил в колокол.
Незнакомец
остался очень доволен. Он погладил гуся по шее и сказал:
— Молодец, Иван
Иваныч! Теперь представь, что ты ювелир и торгуешь золотом и брильянтами.
Представь теперь, что ты приходишь к себе в магазин и застаешь в нем воров. Как
бы ты поступил в данном случае?
Гусь взял в клюв
другую веревочку и потянул, отчего тотчас же раздался оглушительный выстрел.
Каштанке очень понравился звон, а от выстрела она пришла в такой восторг, что
забегала вокруг П и залаяла.
— Тетка, на
место! — крикнул ей незнакомец. — Молчать!
Работа Ивана
Иваныча не кончилась стрельбой. Целый час потом незнакомец гонял его вокруг
себя на корде и хлопал бичом, причем гусь должен был прыгать через барьер и
сквозь обруч, становиться на дыбы, то есть садиться на хвост и махать лапками.
Каштанка не отрывала глаз от Ивана Иваныча, завывала от восторга и несколько
раз принималась бегать за ним со звонким лаем. Утомив гуся и себя, незнакомец
вытер со лба пот и крикнул:
— Марья,
позови-ка сюда Хавронью Ивановну!
Через минуту
послышалось хрюканье... Каштанка заворчала, приняла очень храбрый вид и на
всякий случай подошла поближе к незнакомцу. Отворилась дверь, в комнату
поглядела какая-то старуха и, сказав что-то, впустила черную, очень некрасивую
свинью. Не обращая никакого внимания на ворчанье Каштанки, свинья подняла вверх
свой пятачок и весело захрюкала. По-видимому, ей было очень приятно видеть
своего хозяина, кота и Ивана Иваныча. Когда она подошла к коту и слегка
толкнула его под живот своим пятачком и потом о чем-то заговорила с гусем, в ее
движениях, в голосе и в дрожании хвостика чувствовалось много добродушия.
Каштанка сразу поняла, что ворчать и лаять на таких субъектов — бесполезно.
Хозяин убрал П и
крикнул:
— Федор
Тимофеич, пожалуйте!
Кот поднялся,
лениво потянулся и нехотя, точно делая одолжение, подошел к свинье.
— Ну-с, начнем с
египетской пирамиды, — начал хозяин.
Он долго
объяснял что-то, потом скомандовал: «Раз... два... три!» Иван Иваныч при слове
«три» взмахнул крыльями и вскочил на спину свиньи... Когда он, балансируя
крыльями и шеей, укрепился на щетинистой спине, Федор Тимофеич вяло и лениво, с
явным пренебрежением и с таким видом, как будто он презирает и ставит ни в грош
свое искусство, полез на спину свиньи, потом нехотя взобрался на гуся и стал на
задние лапы. Получилось то, что незнакомец называл египетской пирамидой.
Каштанка взвизгнула от восторга, но в это время старик кот зевнул и, потеряв
равновесие, свалился с гуся. Иван Иваныч пошатнулся и тоже свалился. Незнакомец
закричал, замахал руками и стал опять что-то объяснять. Провозившись* целый час
с пирамидой, неутомимый хозяин принялся учить Ивана Иваныча ездить верхом на
коте, потом стал учить кота курить и т. п.
Ученье кончилось
тем, что незнакомец вытер со лба пот и вышел. Федор Тимофеич брезгливо фыркнул,
лег на матрасик и закрыл глаза, Иван Иваныч направился к корытцу, а свинья была
уведена старухой. Благодаря массе новых впечатлений день прошел для Каштанки
незаметно, а вечером она со своим матрасиком была уже водворена в комнатке с
грязными обоями и ночевала в обществе Федора Тимофеича и гуся.
Глава пятая
Талант! Талант!
Прошел месяц.
Каштанка уже
привыкла к тому, что ее каждый вечер кормили вкусным обедом и звали Теткой.
Привыкла она и к незнакомцу, и к своим новым сожителям. Жизнь потекла как по
маслу.
Все дни
начинались одинаково. Обыкновенно раньше всех просыпался Иван Иваныч и тотчас
же подходил к Тетке или к коту, выгибал шею и начинал говорить о чем-то горячо
и убедительно, но по-прежнему непонятно. Иной раз он поднимал вверх голову и
произносил длинные монологи. В первые дни знакомства Каштанка думала, что он
говорит много потому, что очень умен, но прошло немного времени, и она потеряла
к нему всякое уважение; когда он подходил к ней со своими длинными речами, она
уж не виляла хвостом, а третировала его, как надоедливого болтуна, который не
дает никому спать, и без всякой церемонии отвечала ему: «рррр»...
Федор же
Тимофеич был иного рода господин. Этот, проснувшись, не издавал никакого звука,
не шевелился и даже не открывал глаз. Он охотно бы не просыпался, потому что,
как видно было, он недолюбливал жизни. Ничто его не интересовало, ко всему он
относился вяло и небрежно, всё презирал и даже, поедая свой вкусный обед, брезгливо
фыркал.
Проснувшись,
Каштанка начинала ходить по комнатам и обнюхивать углы. Только ей и коту
позволялось ходить по всей квартире; гусь же не имел права переступать порог
комнатки с грязными обоями, а Хавронья Ивановна жила где-то на дворе в
сарайчике и появлялась только во время ученья. Хозяин просыпался поздно и,
напившись чаю, тотчас же принимался за свои фокусы. Каждый день в комнатку
вносились П, бич, обручи, и каждый день проделывалось почти одно и то же.
Ученье продолжалось часа три-четыре, так что иной раз Федор Тимофеич от
утомления пошатывался, как пьяный, Иван Иваныч раскрывал клюв и тяжело дышал, а
хозяин становился красным и никак не мог стереть со лба пот.
Ученье и обед
делали дни очень интересными, вечера же проходили скучновато. Обыкновенно
вечерами хозяин уезжал куда-то и увозил с собою гуся и кота. Оставшись одна,
Тетка ложилась на матрасик и начинала грустить... Грусть подкрадывалась к ней
как-то незаметно и овладевала ею постепенно, как потемки комнатой. Начиналось с
того, что у собаки пропадала всякая охота лаять, есть, бегать по комнатам и
даже глядеть, затем в воображении ее появлялись какие-то две неясные фигуры, не
то собаки, не то люди, с физиономиями симпатичными, милыми, но непонятными; при
появлении их Тетка виляла хвостом, и ей казалось, что она их где-то когда-то
видела и любила... А засыпая, она всякий раз чувствовала, что от этих фигурок
пахнет клеем, стружками и лаком.
Когда она совсем
уже свыклась с новой жизнью и из тощей, костлявой дворняжки обратилась в
сытого, выхоленного пса, однажды перед ученьем хозяин погладил ее и сказал:
— Пора нам,
Тетка, делом заняться. Довольно тебе бить баклуши. Я хочу из тебя артистку
сделать... Ты хочешь быть артисткой?
И он стал учить
ее разным наукам. В первый урок она училась стоять и ходить на задних лапах,
что ей ужасно нравилось. Во второй урок она должна была прыгать на задних лапах
и хватать сахар, который высоко над ее головой держал учитель. Затем в
следующие уроки она плясала, бегала на корде, выла под музыку, звонила и
стреляла, а через месяц уже могла с успехом заменять Федора Тимофеича в
«египетской пирамиде». Училась она очень охотно и была довольна своими
успехами; беганье с высунутым языком на корде, прыганье в обруч и езда верхом
на старом Федоре Тимофеиче доставляли ей величайшее наслаждение. Всякий
удавшийся фокус она сопровождала звонким, восторженным лаем, а учитель
удивлялся, приходил тоже в восторг и потирал руки.
— Талант!
Талант! — говорил он. — Несомненный талант! Ты положительно будешь иметь успех!
И Тетка так
привыкла к слову «талант», что всякий раз, когда хозяин произносил его,
вскакивала и оглядывалась, как будто оно было ее кличкой.
Глава шестая
Беспокойная ночь
Тетке приснился
собачий сон, будто за нею гонится дворник с метлой, и она проснулась от страха.
В комнатке было
тихо, темно и очень душно. Кусались блохи. Тетка раньше никогда не боялась
потемок, но теперь почему-то ей стало жутко и захотелось лаять. В соседней
комнате громко вздохнул хозяин, потом, немного погодя, в своем сарайчике
хрюкнула свинья, и опять всё смолкло. Когда думаешь об еде, то на душе
становится легче, и Тетка стала думать о том, как она сегодня украла у Федора
Тимофеича куриную лапку и спрятала ее в гостиной между шкапом и стеной, где
очень много паутины и пыли. Не мешало бы теперь пойти и посмотреть: цела эта
лапка или нет? Очень может быть, что хозяин нашел ее и скушал. Но раньше утра
нельзя выходить из комнатки — такое правило. Тетка закрыла глаза, чтобы
поскорее уснуть, так как она знала по опыту, что чем скорее уснешь, тем скорее
наступит утро. Но вдруг недалеко от нее раздался странный крик, который
заставил ее вздрогнуть и вскочить на все четыре лапы. Это крикнул Иван Иваныч,
и крик его был не болтливый и убедительный, как обыкновенно, а какой-то дикий,
пронзительный и неестественный, похожий на скрип отворяемых ворот. Ничего не
разглядев в потемках и не поняв, Тетка почувствовала еще больший страх и
проворчала:
— Ррррр...
Прошло немного
времени, сколько его требуется на то, чтобы обглодать хорошую кость; крик не
повторялся. Тетка мало-помалу успокоилась и задремала. Ей приснились две
большие черные собаки с клочьями прошлогодней шерсти на бедрах и на боках; они
из большой лохани с жадностью ели помои, от которых шел белый пар и очень
вкусный запах; изредка они оглядывались на Тетку, скалили зубы и ворчали: «А
тебе мы не дадим!» Но из дому выбежал мужик в шубе и прогнал их кнутом; тогда
Тетка подошла к лохани и стала кушать, но, как только мужик ушел за ворота, обе
черные собаки с ревом бросились на нее, и вдруг опять раздался пронзительный
крик.
— К-ге! К-ге-ге!
— крикнул Иван Иваныч.
Тетка
проснулась, вскочила и, не сходя с матрасика, залилась воющим лаем. Ей уже
казалось, что кричит не Иван Иваныч, а кто-то другой, посторонний. И почему-то
в сарайчике опять хрюкнула свинья.
Но вот послышалось
шарканье туфель, и в комнатку вошел хозяин в халате и со свечой. Мелькающий
свет запрыгал по грязным обоям и по потолку и прогнал потемки. Тетка увидела,
что в комнатке нет никого постороннего. Иван Иваныч сидел на полу и не спал.
Крылья у него были растопырены и клюв раскрыт, и вообще он имел такой вид, как
будто очень утомился и хотел пить. Старый Федор Тимофеич тоже не спал. Должно
быть, и он был разбужен криком.
— Иван Иваныч,
что с тобой? — спросил хозяин у гуся. — Что ты кричишь! Ты болен?
Гусь молчал.
Хозяин потрогал его за шею, погладил по спине и сказал:
— Ты чудак. И
сам не спишь, и другим не даешь.
Когда хозяин
вышел и унес с собою свет, опять наступили потемки. Тетке было страшно. Гусь не
кричал, но ей опять стало чудиться, что в потемках стоит кто-то чужой. Страшнее
всего было то, что этого чужого нельзя было укусить, так как он был невидим и
не имел формы. И почему-то она думала, что в эту ночь должно непременно
произойти что-то очень худое. Федор Тимофеич тоже был непокоен. Тетка слышала,
как он возился на своем матрасике, зевал и встряхивал головой.
Где-то на улице
застучали в ворота, и в сарайчике хрюкнула свинья. Тетка заскулила, протянула
передние лапы и положила на них голову. В стуке ворот, в хрюканье не спавшей
почему-то свиньи, в потемках и в тишине почудилось ей что-то такое же тоскливое
и страшное, как в крике Ивана Иваныча. Всё было в тревоге и в беспокойстве, но
отчего? Кто этот чужой, которого не было видно? Вот около Тетки на мгновение
вспыхнули две тусклые зеленые искорки. Это в первый раз за всё время знакомства
подошел к ней Федор Тимофеич. Что ему нужно было? Тетка лизнула ему лапу и, не
спрашивая, зачем он пришел, завыла тихо и на разные голоса.
— К-ге! —
крикнул Иван Иваныч. — К-ге-ге!
Опять отворилась
дверь, и вошел хозяин со свечой. Гусь сидел в прежней позе, с разинутым клювом
и растопырив крылья. Глаза у него были закрыты.
— Иван Иваныч! —
позвал хозяин.
Гусь не
шевельнулся. Хозяин сел перед ним на полу, минуту глядел на него молча и
сказал:
— Иван Иваныч!
Что же это такое? Умираешь ты, что ли? Ах, я теперь вспомнил, вспомнил! —
вскрикнул он и схватил себя за голову. — Я знаю, отчего это! Это оттого, что
сегодня на тебя наступила лошадь! Боже мой, боже мой!
Тетка не
понимала, что говорит хозяин, но по его лицу видела, что и он ждет чего-то
ужасного. Она протянула морду к темному окну, в которое, как казалось ей,
глядел кто-то чужой, и завыла.
— Он умирает,
Тетка! — сказал хозяин и всплеснул руками. — Да, да, умирает! К вам в комнату
пришла смерть. Что нам делать?
Бледный,
встревоженный хозяин, вздыхая и покачивая головой, вернулся к себе в спальню.
Тетке жутко было оставаться в потемках, и она пошла за ним. Он сел на кровать и
несколько раз повторил:
— Боже мой, что
же делать?
Тетка ходила
около его ног и, не понимая, отчего это у нее такая тоска и отчего все так
беспокоятся, и стараясь понять, следила за каждым его движением. Федор
Тимофеич, редко покидавший свой матрасик, тоже вошел в спальню хозяина и стал
тереться около его ног. Он встряхивал головой, как будто хотел вытряхнуть из
нее тяжелые мысли, и подозрительно заглядывал под кровать.
Хозяин взял
блюдечко, налил в него из рукомойника воды и опять пошел к густо.
— Пей, Иван
Иваныч! — сказал он нежно, ставя перед ним блюдечко. — Пей, голубчик.
Но Иван Иваныч
не шевелился и не открывая глаз. Хозяин пригнул его голову к блюдечку и окунул
клюв в воду, но гусь не пил, еще шире растопырил крылья, и голова его так и
осталась лежать в блюдечке.
— Нет, ничего
уже нельзя сделать! — вздохнул хозяин. — Всё кончено. Пропал Иван Иваныч!
И по его щекам
поползли вниз блестящие капельки, какие бывают на окнах во время дождя. Не
понимая, в чем дело, Тетка и Федор Тимофеич жались к нему и с ужасом смотрели
на гуся.
— Бедный Иван
Иваныч! — говорил хозяин, печально вздыхая. — А я-то мечтал, что весной повезу
тебя на дачу и буду гулять с тобой по зеленой травке. Милое животное, хороший
мой товарищ, тебя уже нет! Как же я теперь буду обходиться без тебя?
Тетке казалось,
что и с нею случится то же самое, то есть что и она тоже вот так, неизвестно
отчего, закроет глаза, протянет лапы, оскалит рот, и все на нее будут смотреть
с ужасом. По-видимому, такие же мысли бродили и в голове Федора Тимофеича.
Никогда раньше старый кот не был так угрюм и мрачен, как теперь.
Начинался
рассвет, и в комнатке уже не было того невидимого чужого, который пугал так
Тетку. Когда совсем рассвело, пришел дворник, взял гуся за лапы и унес его
куда-то. А немного погодя явилась старуха и вынесла корытце.
Тетка пошла в
гостиную и посмотрела за шкап: хозяин не скушал куриной лапки, она лежала на
своем месте, в пыли и паутине. Но Тетке было скучно, грустно и хотелось
плакать. Она даже не понюхала лапки, а пошла под диван, села там и начала
скулить тихо, тонким голоском:
— Ску-ску-ску...
Глава седьмая
Неудачный дебют
В один
прекрасный вечер хозяин вошел в комнатку с грязными обоями и, потирая руки,
сказал:
— Ну-с...
Что-то он хотел
еще сказать, но не сказал и вышел. Тетка, отлично изучившая во время уроков его
лицо и интонацию, догадалась, что он был взволнован, озабочен и, кажется,
сердит. Немного погодя он вернулся и сказал:
— Сегодня я
возьму с собой Тетку и Федора Тимофеича. В египетской пирамиде ты, Тетка,
заменишь сегодня покойного Ивана Иваныча. Чёрт знает что! Ничего не готово, не
выучено, репетиций было мало! Осрамимся, провалимся!
Затем он опять
вышел и через минуту вернулся в шубе и в цилиндре. Подойдя к коту, он взял его
за передние лапы, поднял и спрятал его на груди под шубу, причем Федор Тимофеич
казался очень равнодушным и даже не потрудился открыть глаз. Для него,
по-видимому, было решительно всё равно: лежать ли, или быть поднятым за ноги,
валяться ли на матрасике, или покоиться на груди хозяина под шубой...
— Тетка, пойдем,
— сказал хозяин.
Ничего не
понимая и виляя хвостом, Тетка пошла за ним. Через минуту она уже сидела в
санях около ног хозяина и слушала, как он, пожимаясь от холода и волнения,
бормотал:
— Осрамимся!
Провалимся!
Сани
остановились около большого странного дома, похожего на опрокинутый супник.
Длинный подъезд этого дома с тремя стеклянными дверями был освещен дюжиной
ярких фонарей. Двери со звоном отворялись и, как рты, глотали людей, которые
сновали у подъезда. Людей было много, часто к подъезду подбегали и лошади, но
собак не было видно.
Хозяин взял на
руки Тетку и сунул ее на грудь, под шубу, где находился Федор Тимофеич. Тут
было темно и душно, но тепло. На мгновение вспыхнули две тусклые зеленые
искорки — это открыл глаза кот, обеспокоенный холодными, жесткими лапами
соседки. Тетка лизнула его ухо и, желая усесться возможно удобнее, беспокойно
задвигалась, смяла его под себя холодными лапами и нечаянно высунула из-под
шубы голову, но тотчас же сердито заворчала и нырнула под шубу. Ей показалось,
что она увидела громадную, плохо освещенную комнату, полную чудовищ; из-за
перегородок и решеток, которые тянулись по обе стороны комнаты, выглядывали
страшные рожи: лошадиные, рогатые, длинноухие, и какая-то одна толстая,
громадная рожа с хвостом вместо носа и с двумя длинными обглоданными костями,
торчащими изо рта.
Кот сипло
замяукал под лапами Тетки, но в это время шуба распахнулась, хозяин сказал
«гоп!», и Федор Тимофеич с Теткою прыгнули на пол. Они уже были в маленькой
комнате с серыми дощатыми стенами; тут, кроме небольшого столика с зеркалом,
табурета и тряпья, развешанного по углам, не было никакой другой мебели, и,
вместо лампы или свечи, горел яркий веерообразный огонек, приделанный к
трубочке, вбитой в стену. Федор Тимофеич облизал свою шубу, помятую Теткой,
пошел под табурет и лег. Хозяин, всё еще волнуясь и потирая руки, стал раздеваться...
Он разделся так, как обыкновенно раздевался у себя дома, готовясь лечь под
байковое одеяло, то есть снял всё, кроме белья, потом сел на табурет и, глядя в
зеркало, начал выделывать над собой удивительные штуки. Прежде всего он надел
на голову парик с пробором и с двумя вихрами, похожими на рога, потом густо
намазал лицо чем-то белым и сверх белой краски нарисовал еще брови, усы и
румяны. Затеи его этим не кончились. Опачкавши лицо и шею, он стал облачаться в
какой-то необыкновенный, ни с чем не сообразный костюм, какого Тетка никогда не
видала раньше ни в домах, ни на улице. Представьте вы себе широчайшие
панталоны, сшитые из ситца с крупными цветами, какой употребляется в мещанских
домах для занавесок и обивки мебели, панталоны, которые застегиваются у самых
подмышек; одна панталона сшита из коричневого ситца, другая из светло-желтого.
Утонувши в них, хозяин надел еще ситцевую курточку с большим зубчатым
воротником и с золотой звездой на спине, разноцветные чулки и зеленые
башмаки...
У Тетки запестрило
в глазах и в душе. От белолицей мешковатой фигуры пахло хозяином, голос у нее
был тоже знакомый, хозяйский, но бывали минуты, когда Тетку мучили сомнения, и
тогда она готова была бежать от пестрой фигуры и лаять. Новое место,
веерообразный огонек, запах, метаморфоза, случившаяся с хозяином, — всё это
вселяло в нее неопределенный страх и предчувствие, что она непременно
встретится с каким-нибудь ужасом вроде толстой рожи с хвостом вместо носа. А
тут еще где-то за стеной далеко играла ненавистная музыка и слышался временами
непонятный рев. Одно только и успокаивало ее — это невозмутимость Федора
Тимофеича. Он преспокойно дремал под табуретом и не открывал глаз, даже когда
двигался табурет.
Какой-то человек
во фраке и в белой жилетке заглянул в комнатку и сказал:
— Сейчас выход
мисс Арабеллы. После нее — вы.
Хозяин ничего не
ответил. Он вытащил из-под стола небольшой чемодан, сел и стал ждать. По губам
и по рукам его было заметно, что он волновался, и Тетка слышала, как дрожало
его дыхание.
— M-r Жорж,
пожалуйте! — крикнул кто-то за дверью.
Хозяин встал и
три раза перекрестился, потом достал из-под табурета кота и сунул его в
чемодан.
— Иди, Тетка! —
сказал он тихо.
Тетка, ничего не
понимая, подошла к его рукам; он поцеловал ее в голову и положил рядом с Федором
Тимофеичем. Засим наступили потемки... Тетка топталась по коту, царапала стенки
чемодана и от ужаса не могла произнести ни звука, а чемодан покачивался, как на
волнах, и дрожал...
— А вот и я! —
громко крикнул хозяин. — А вот и я!
Тетка
почувствовала, что после этого крика чемодан ударился о что-то твердое и
перестал качаться. Послышался громкий густой рев: по ком-то хлопали, и этот
кто-то, вероятно рожа с хвостом вместо носа, ревел и хохотал так громко, что
задрожали замочки у чемодана. В ответ на рев раздался пронзительный, визгливый
смех хозяина, каким он никогда не смеялся дома.
— Га! — крикнул
он, стараясь перекричать рев. — Почтеннейшая публика! Я сейчас только с
вокзала! У меня издохла бабушка и оставила мне наследство! В чемодане что-то
очень тяжелое — очевидно, золото... Га-а! И вдруг здесь миллион! Сейчас мы
откроем и посмотрим...
В чемодане
щелкнул замок. Яркий свет ударил Тетку по глазам; она прыгнула вон из чемодана
и, оглушенная ревом, быстро, во всю прыть забегала вокруг своего хозяина и залилась
звонким лаем.
— Га! — закричал
хозяин. — Дядюшка Федор Тимофеич! Дорогая тетушка! Милые родственники, чёрт бы
вас взял!
Он упал животом
на песок, схватил кота и Тетку и принялся обнимать их. Тетка, пока он тискал ее
в своих объятиях, мельком оглядела тот мир, в который занесла ее судьба, и,
пораженная его грандиозностью, на минуту застыла от удивления и восторга, потом
вырвалась из объятий хозяина и от остроты впечатления, как волчок, закружилась
на одном месте. Новый мир был велик и полон яркого света; куда ни взглянешь,
всюду, от пола до потолка, видны были одни только лица, лица, лица и больше
ничего.
— Тетушка, прошу
вас сесть! — крикнул хозяин.
Помня, что это
значит, Тетка вскочила на стул и села. Она поглядела на хозяина. Глаза его, как
всегда, глядели серьезно и ласково, но лицо, в особенности рот и зубы, были
изуродованы широкой неподвижной улыбкой. Сам он хохотал, прыгал, подергивал
плечами и делал вид, что ему очень весело в присутствии тысячей лиц. Тетка
поверила его веселости, вдруг почувствовала всем своим телом, что на нее
смотрят эти тысячи лиц, подняла вверх свою лисью морду и радостно завыла.
— Вы, Тетушка,
посидите, — сказал ей хозяин, — а мы с дядюшкой попляшем камаринского.
Федор Тимофеич в
ожидании, когда его заставят делать глупости, стоял и равнодушно поглядывал по
сторонам. Плясал он вяло, небрежно, угрюмо, и видно было по его движениям, по
хвосту и по усам, что он глубоко презирал и толпу, и яркий свет, и хозяина, и
себя... Протанцевав свою порцию, он зевнул и сел.
— Ну-с, Тетушка,
— сказал хозяин, — сначала мы с вами споем, а потом попляшем. Хорошо?
Он вынул из
кармана дудочку и заиграл. Тетка, не вынося музыки, беспокойно задвигалась на
стуле и завыла. Со всех сторон послышались рев и аплодисменты. Хозяин
поклонился и, когда всё стихло, продолжал играть... Во время исполнения одной
очень высокой ноты где-то наверху среди публики кто-то громко ахнул.
— Тятька! —
крикнул детский голос. — А ведь это Каштанка!
— Каштанка и
есть! — подтвердил пьяненький дребезжащий тенорок. — Каштанка! Федюшка, это,
накажи бог, Каштанка! Фюйть!
Кто-то на
галерее свистнул, и два голоса, один — детский, другой — мужской, громко
позвали:
— Каштанка!
Каштанка!
Тетка вздрогнула
и посмотрела туда, где кричали. Два лица: одно волосатое, пьяное и
ухмыляющееся, другое — пухлое, краснощекое и испуганное — ударили ее по глазам,
как раньше ударил яркий свет... Она вспомнила, упала со стула и забилась на
песке, потом вскочила и с радостным визгом бросилась к этим лицам. Раздался
оглушительный рев, пронизанный насквозь свистками и пронзительным детским
криком:
— Каштанка!
Каштанка!
Тетка прыгнула
через барьер, потом через чье-то плечо, очутилась в ложе; чтобы попасть в
следующий ярус, нужно было перескочить высокую стену; Тетка прыгнула, но не
допрыгнула и поползла назад по стене. Затем она переходила с рук на руки,
лизала чьи-то руки и лица, подвигалась всё выше и выше и наконец попала на
галерку...

Спустя полчаса
Каштанка шла уже по улице за людьми, от которых пахло клеем и лаком. Лука
Александрыч покачивался и инстинктивно, наученный опытом, старался держаться
подальше от канавы.
— В бездне
греховней валяюся во утробе моей... — бормотал он. — А ты, Каштанка, —
недоумение. Супротив человека ты всё равно, что плотник супротив столяра.
Рядом с ним
шагал Федюшка в отцовском картузе. Каштанка глядела им обоим в спины, и ей
казалось, что она давно уже идет за ними и радуется, что жизнь ее не обрывалась
ни на минуту.
Вспоминала она
комнатку с грязными обоями, гуся, Федора Тимофеича, вкусные обеды, ученье,
цирк, но всё это представлялось ей теперь, как длинный, перепутанный, тяжелый
сон...
Александр Куприн
Белый пудель
I
Шарманка была
старинная, страдавшая хрипотой, кашлем и перенесшая на своем веку не один
десяток починок. Играла она две вещи: унылый немецкий вальс Лаунера и галоп из
«Путешествия в Китай» — обе бывшие в моде лет тридцать — сорок тому назад, но
теперь всеми позабытые. Кроме того, были в шарманке две предательские трубы. У
одной — дискантовой — пропал голос; она совсем не играла, и поэтому, когда до
нее доходила очередь, то вся музыка начинала как бы заикаться, прихрамывать и
спотыкаться. У другой трубы, издававшей низкий звук, не сразу открывался
клапан: раз загудев, она тянула одну и ту же басовую ноту, заглушая и сбивая
все другие звуки, до тех пор пока ей вдруг не приходило желание замолчать.
Дедушка сам сознавал эти недостатки своей машины и иногда замечал шутливо, но с
оттенком тайной грусти:
— Что
поделаешь?.. Древний орган... простудный... Заиграешь — дачники обижаются: «Фу,
говорят, гадость какая!» А ведь пьесы были очень хорошие, модные, но только
нынешние господа нашей музыки совсем не обожают. Им сейчас «Гейшу» подавай,
«Под двуглавым орлом», из «Продавца птиц» — вальс. Опять-таки трубы эти... Носил
я орган к мастеру — и чинить не берется. «Надо, говорит, новые трубы ставить, а
лучше всего, говорит, продай ты свою кислую дребедень в музей... вроде как
какой-нибудь памятник...» Ну, да уж ладно! Кормила она нас с тобой, Сергей, до
сих пор, бог даст и еще покормит.
Дедушка Мартын
Лодыжкин любил свою шарманку так, как можно любить только живое, близкое,
пожалуй даже родственное существо. Свыкнувшись с ней за многие годы тяжелой
бродячей жизни, он стал, наконец, видеть в ней что-то одухотворенное, почти
сознательное. Случалось иногда, что ночью, во время ночлега где-нибудь на
грязном постоялом дворе, шарманка, стоявшая на полу рядом с дедушкиным
изголовьем, вдруг издавала слабый звук, печальный, одинокий и дрожащий, точно
старческий вздох. Тогда Лодыжкин тихо гладил ее по резному боку и шептал
ласково:
— Что, брат?
Жалуешься?.. А ты терпи...
Столько же,
сколько шарманку, может быть даже немного больше, он любил своих младших
спутников в вечных скитаниях: пуделя Арто и маленького Сергея. Мальчика он взял
пять лет тому назад «напрокат» у забулдыги, вдового сапожника, обязавшись за
это уплачивать по два рубля в месяц. Но сапожник вскоре умер, и Сергей остался
навеки связанным с дедушкой и душою и мелкими житейскими интересами.
II
Тропинка шла
вдоль высокого прибрежного обрыва, извиваясь в тени столетних маслин. Море
иногда мелькало между деревьями, и тогда казалось, что, уходя вдаль, оно в то
же время подымается вверх спокойной могучей стеной, и цвет его был еще синее,
еще гуще в узорчатых прорезах, среди серебристо-зеленой листвы. В траве, в
кустах кизиля и дикого шиповника, в виноградниках и на деревьях — повсюду
заливались цикады; воздух дрожал от их звенящего, однообразного, неумолчного
крика. День выдался знойный, безветренный, и накалившаяся земля жгла подошвы
ног.
Сергей, шедший,
по обыкновению, впереди дедушки, остановился и ждал, пока старик не поравнялся
с ним.
— Ты что,
Сережа? — спросил шарманщик.
— Жара, дедушка
Лодыжкин... нет никакого терпения! Искупаться бы...
Старик на ходу
привычным движением плеча поправил на спине шарманку и вытер рукавом вспотевшее
лицо.
— На что бы
лучше! — вздохнул он, жадно поглядывая вниз, на прохладную синеву моря. —
Только ведь после купанья еще больше разморит. Мне один знакомый фельдшер
говорил: соль эта самая на человека действует... значит, мол, расслабляет...
Соль-то морская...
— Врал, может
быть? — с сомнением заметил Сергей.
— Ну, вот, врал!
Зачем ему врать? Человек солидный, непьющий... домишко у него в Севастополе. Да
потом здесь и спуститься к морю негде. Подожди, дойдем ужотко до Мисхора, там и
пополощем телеса свои грешные. Перед обедом оно лестно, искупаться-то... а
потом, значит, поспать трошки... и отличное дело...
Арто, услышавший
сзади себя разговор, повернулся и подбежал к людям. Его голубые добрые глаза
щурились от жары и глядели умильно, а высунутый длинный язык вздрагивал от
частого дыхания.
— Что, брат
песик? Тепло? — спросил дедушка.
Собака
напряженно зевнула, завив язык трубочкой, затряслась всем телом и тонко
взвизгнула.
— Н-да, братец
ты мой, ничего не поделаешь... Сказано: в поте лица твоего, — продолжал
наставительно Лодыжкин. — Положим, у тебя, примерно сказать, не лицо, а морда,
а все-таки... Ну, пошел, пошел вперед, нечего под ногами вертеться... А я,
Сережа, признаться сказать, люблю, когда эта самая теплынь. Орган вот только
мешает, а то, кабы не работа, лег бы где-нибудь на траве, в тени, пузом,
значит, вверх, и полеживай себе. Для наших старых костей это самое солнце —
первая вещь.
Тропинка
спустилась вниз, соединившись с широкой, твердой, как камень, ослепительно
белой дорогой. Здесь начинался старинный графский парк, в густой зелени
которого были разбросаны красивые дачи, цветники, оранжереи и фонтаны. Лодыжкин
хорошо знал эти места; каждый год обходил он их одно за другим во время виноградного
сезона, когда весь Крым наполняется нарядной, богатой и веселой публикой. Яркая
роскошь южной природы не трогала старика, но зато многое восхищало Сергея,
бывшего здесь впервые. Магнолии с их твердыми и блестящими, точно
лакированными, листьями и белыми, с большую тарелку величиной, цветами;
беседки, сплошь затканные виноградом, свесившим вниз тяжелые гроздья; огромные
многовековые платаны с их светлой корой и могучими кронами; табачные плантации,
ручьи и водопады, и повсюду — на клумбах, на изгородях, на стенах дач — яркие,
великолепные душистые розы, — все это не переставало поражать своей живой
цветущей прелестью наивную душу мальчика. Он высказывал свои восторги вслух,
ежеминутно теребя старика за рукав.
— Дедушка
Лодыжкин, а дедушка, глянь-ко-сь, в фонтане-то — золотые рыбы!.. Ей-богу,
дедушка, золотые, умереть мне на месте! — кричал мальчик, прижимаясь лицом к
решетке, огораживающей сад с большим бассейном посредине. — Дедушка, а персики!
Вона сколько! На одном дереве!
— Иди-иди,
дурашка, чего рот разинул! — подталкивал его шутливо старик. — Погоди, вот
дойдем мы до города Новороссийского и, значит, опять подадимся на юг. Там
действительно места, — есть на что посмотреть. Сейчас, примерно сказать, пойдут
тебе Сочи, Адлер, Туапсе, а там, братец ты мой, Сухум, Батум... Глаза раскосишь
глядемши... Скажем, примерно — пальма. Удивление! Ствол у нее мохнатый, на
манер войлока, а каждый лист такой большой, что нам с тобой обоим укрыться
впору.
— Ей-богу? —
радостно удивился Сергей.
— Постой, сам
увидишь. Да мало ли там чего? Апельцын, например, или хоть, скажем, тот же
лимон... Видал небось в лавочке?
— Ну?
— Просто так
себе и растет в воздухе. Без ничего, прямо на дереве, как у нас, значит, яблоко
или груша... И народ там, братец, совсем диковинный: турки, персюки, черкесы
разные, всё в халатах и с кинжалами... Отчаянный народишка! А то бывают там,
братец, эфиопы. Я их в Батуме много раз видел.
— Эфиопы? Знаю.
Это которые с рогами, — уверенно сказал Сергей.
— Рогов,
положим, у них нет, это враки. Но черные, как сапог, и даже блестят. Губищи у
них красные, толстенные, а глазицы белые, а волосы курчавые, как на черном
баране.
— Страшные,
поди... эфиопы-то эти?
— Как тебе
сказать? С непривычки оно точно... опасаешься немного, ну, а потом видишь, что
другие люди не боятся, и сам станешь посмелее... Много там, братец мой, всякой
всячины. Придем — сам увидишь. Одно только плохо — лихорадка. Потому кругом
болота, гниль, а притом же жарища. Тамошним-то жителям ничего, не действует на
них, а пришлому человеку приходится плохо. Одначе будет нам с тобой, Сергей,
языками трепать. Лезь-ка в калитку. На этой даче господа живут очень хорошие...
Ты меня спроси: уж я все знаю!
Но день выдался
для них неудачный. Из одних мест их прогоняли, едва завидев издали, в других,
при первых же хриплых и гнусавых звуках шарманки, досадливо и нетерпеливо
махали на них с балконов руками, в третьих прислуга заявляла, что «господа еще
не приехамши». На двух дачах им, правда, заплатили за представление, но очень
мало. Впрочем, дедушка никакой низкой платой не гнушался. Выходя из ограды на
дорогу, он с довольным видом побрякивал в кармане медяками и говорил
добродушно:
— Две да пять,
итого семь копеек... Что ж, брат Сереженька, и это деньги. Семь раз по семи, —
вот он и полтинник набежал, значит все мы трое сыты, и ночлег у нас есть, и
старичку Лодыжкину по его слабости можно рюмочку пропустить, недугов многих
ради... Эх, не понимают этого господа! Двугривенный дать ему жалко, а пятачок
стыдно... ну и велят идти прочь. А ты лучше дай хошь три копейки... Я ведь не
обижаюсь, я ничего... зачем обижаться?
Вообще Лодыжкин
был скромного нрава и, даже когда его гнали, не роптал. Но сегодня и его вывела
из обычного благодушного спокойствия одна красивая, полная, с виду очень добрая
дама, владелица прекрасной дачи, окруженной садом с цветами. Она внимательно
слушала музыку, еще внимательнее глядела на акробатические упражнения Сергея и
на смешные «штучки» Арто, после этого долго и подробно расспрашивала мальчика о
том, сколько ему лет и как его зовут, где он выучился гимнастике, кем ему
приходится старик, чем занимались его родители и т. д.; потом приказала
подождать и ушла в комнаты.
Она не
появлялась минут десять, а то и четверть часа, и чем дальше тянулось время, тем
более разрастались у артистов неопределенные, но заманчивые надежды. Дедушка
даже шепнул мальчугану, прикрыв из осторожности рот ладонью, как щитком:
— Ну, Сергей,
счастье наше, ты только слушай меня: я, брат, все знаю. Может быть, из платья
что-нибудь даст или из обуви. Это уж верно!..
Наконец барыня
вышла на балкон, швырнула сверху в подставленную шляпу Сергея маленькую белую
монетку и тотчас же скрылась. Монета оказалась старым, стертым с обеих сторон и
вдобавок дырявым гривенником. Дедушка долго с недоумением рассматривал ее. Он
уже вышел на дорогу и отошел далеко от дачи, но все еще держал гривенник на
ладони, как будто взвешивая его.
— Н-да-а...
Ловко! — произнес он, внезапно остановившись. — Могу сказать... А мы-то, три
дурня, старались. Уж лучше бы она хоть пуговицу дала, что ли. Ту по крайности
куда-нибудь пришить можно. А что я с этой дрянью буду делать? Барыня небось
думает: все равно старик кому-нибудь ее ночью спустит, потихоньку, значит.
Нет-с, очень ошибаетесь, сударыня... Старик Лодыжкин такой гадостью заниматься
не станет. Да-с! Вот вам ваш драгоценный гривенник! Вот!
И он с
негодованием и с гордостью бросил монету, которая, слабо звякнув, зарылась в
белую дорожную пыль.
Таким образом
старик с мальчиком и с собакой обошли весь дачный поселок и уже собирались
сойти к морю. По левую сторону оставалась еще одна, последняя, дача. Ее не было
видно из-за высокой белой стены, над которой, с той стороны, возвышался плотный
строй тонких запыленных кипарисов, похожих на длинные черно-серые веретена.
Только сквозь широкие чугунные ворота, похожие своей причудливой резьбой на
кружево, можно было рассмотреть уголок свежего, точно зеленый яркий шелк,
газона, круглые цветочные клумбы и вдали, на заднем плане, крытую сквозную
аллею, всю обвитую густым виноградом. Посредине газона стоял садовник, поливавший
из длинного рукава розы. Он прикрыл пальцем отверстие трубы, и от этого в
фонтане бесчисленных брызг солнце играло всеми цветами радуги.
Дедушка
собирался было пройти мимо, но, заглянув в ворота, остановился в недоумении.
— Подожди-ка
малость, Сергей, — окликнул он мальчика. — Никак там люди шевелятся? Вот так
история. Сколько лет здесь хожу, — и никогда ни души. А ну-ка, вали, брат
Сергей!
— «„Дача
Дружба“, посторонним вход строго воспрещается», — прочитал Сергей надпись,
искусно выбитую на одном из столбов, поддерживавших ворота.
— Дружба?.. —
переспросил неграмотный дедушка. — Во-во! Это самое настоящее слово — дружба.
Весь день у нас заколодило, а уж тут мы с тобой возьмем. Это я носом чую, на
манер как охотничий пес. Арто, иси, собачий сын! Вали смело, Сережа. Ты меня
всегда спрашивай: уж я все знаю!
III
Дорожки сада
были усыпаны ровным крупным гравием, хрустевшим под ногами, а с боков
обставлены большими розовыми раковинами. На клумбах, над пестрым ковром из
разноцветных трав, возвышались диковинные яркие цветы, от которых сладко
благоухал воздух. В водоемах журчала и плескалась прозрачная вода; из красивых
ваз, висевших в воздухе между деревьями, спускались гирляндами вниз вьющиеся
растения, а перед домом, на мраморных столбах, стояли два блестящие зеркальные
шара, в которых странствующая труппа отразилась вверх ногами, в смешном,
изогнутом и растянутом виде.
Перед балконом
была большая утоптанная площадка. Сергей расстелил на ней свой коврик, а
дедушка, установив шарманку на палке, уже приготовился вертеть ручку, как вдруг
неожиданное и странное зрелище привлекло их внимание.
На террасу из
внутренних комнат выскочил как бомба, издавая пронзительные крики, мальчик лет
восьми или десяти. Он был в легком матросском костюмчике, с обнаженными руками
и голыми коленками. Белокурые волосы, все в крупных локонах, растрепались у
него небрежно по плечам. Следом за мальчиком выбежало еще шесть человек: две
женщины в фартуках; старый толстый лакей во фраке, без усов и без бороды, но с
длинными седыми бакенбардами; сухопарая, рыжая, красноносая девица в синем
клетчатом платье; молодая, болезненного вида, но очень красивая дама в
кружевном голубом капоте, и наконец толстый лысый господин в чесунчовой паре и
в золотых очках. Все они были сильно встревожены, махали руками, говорили
громко и даже толкали друг друга. Сразу можно было догадаться, что причиной их
беспокойства является мальчик в матросском костюме, так внезапно вылетевший на
террасу.
Между тем
виновник этой суматохи, ни на секунду не прекращая своего визга, с разбегу
повалился животом на каменный пол, быстро перекатился на спину и с сильным
ожесточением принялся дрыгать руками и ногами во все стороны. Взрослые
засуетились вокруг него. Старый лакей во фраке прижимал с умоляющим видом обе
руки к накрахмаленной рубашке, тряс своими длинными бакенбардами и говорил
жалобно:
— Батюшка,
барин!.. Николай Аполлонович!.. Не извольте огорчать маменьку-с — встаньте...
Будьте столь добренькие — выкушайте-с. Микстурка очень сладенькая, один
сироп-с. Извольте подняться...
Женщины в
фартуках всплескивали руками и щебетали скоро-скоро, подобострастными и
испуганными голосами. Красноносая девица кричала с трагическими жестами что-то
очень внушительное, но совершенно непонятное, очевидно на иностранном языке.
Рассудительным басом уговаривал мальчика господин в золотых очках; при этом он
наклонял голову то на один, то на другой бок и степенно разводил руками. А
красивая дама томно стонала, прижимая тонкий кружевной платок к глазам:
— Ах, Трилли,
ах, боже мой!.. Ангел мой, я умоляю тебя. Послушай же, мама тебя умоляет. Ну,
прими же, прими лекарство; увидишь, тебе сразу-сразу станет легче: и животик
пройдет и головка. Ну, сделай это для меня, моя радость! Ну, хочешь, Трилли,
мама станет перед тобой на колени? Ну вот, смотри, я на коленях перед тобой.
Хочешь, я тебе подарю золотой? Два золотых? Пять золотых, Трилли? Хочешь живого
ослика? Хочешь живую лошадку?.. Да скажите же ему что-нибудь, доктор!..
— Послушайте,
Трилли, будьте же мужчиной, — загудел толстый господин в очках.
— Ай-яй-яй-я-а-а-а!
— вопил мальчик, извиваясь по балкону и отчаянно болтая ногами.
Несмотря на свое
крайнее волнение, он все-таки норовил попадать каблуками в животы и в ноги
возившихся вокруг него людей, которые от этого, впрочем, довольно ловко
уклонялись.
Сергей, долго
глядевший с любопытством и удивлением на эту сцену, тихонько толкнул старика в
бок.
— Дедушка
Лодыжкин, что же это такое с ним? — спросил он шепотом. — Никак драть его
будут?
— Ну вот,
драть... Такой сам всякого посекет. Просто — блажной мальчишка. Больной, должно
быть.
— Шамашедчий? —
догадался Сергей.
— А я почем
знаю. Тише!..
— Ай-яй-а-а!
Дряни! Дураки!.. — надрывался все громче и громче мальчик.
— Начинай,
Сергей. Я знаю! — распорядился вдруг Лодыжкин и с решительным видом завертел
ручку шарманки.
По саду
понеслись гнусавые, сиплые, фальшивые звуки старинного галопа. Все на балконе
разом встрепенулись, даже мальчик замолчал на несколько секунд.
— Ах, боже мой,
они еще больше расстроят бедного Трилли! — воскликнула плачевно дама в голубом
капоте. — Ах, да прогоните же их, прогоните скорее! И эта грязная собака с
ними. У собак всегда такие ужасные болезни. Что же вы стоите, Иван, точно
монумент?
Она с усталым
видом и с отвращением замахала платком на артистов, сухопарая красноносая
девица сделала страшные глаза, кто-то угрожающе зашипел... Человек во фраке
быстро и мягко скатился с балкона и с выражением ужаса на лице, широко
растопырив в стороны руки, подбежал к шарманщику.
— Эт-то что за
безобразие! — захрипел он сдавленным, испуганным и в то же время
начальственно-сердитым шепотом. — Кто позволил? Кто пропустил? Марш! Вон!..
Шарманка, уныло
пискнув, замолкла.
— Господин
хороший, дозвольте вам объяснить... — начал было деликатно дедушка.
— Никаких! Марш!
— закричал с каким-то даже свистом в горле фрачный человек.
Его толстое лицо
мигом побагровело, а глаза невероятно широко раскрылись, точно вдруг вылезли
наружу, и заходили колесом. Это было настолько страшно, что дедушка невольно
отступил на два шага назад.
— Собирайся,
Сергей, — сказал он, поспешно вскидывая шарманку на спину. — Идем!
Но не успели они
сделать и десяти шагов, как с балкона понеслись новые пронзительные крики:
— Ай-яй-яй! Мне!
Хочу-у! А-а-а! Д-а-й! Позвать! Мне!
— Но, Трилли!..
Ах, боже мой, Трилли! Ах, да воротите же их! — застонала нервная дама. — Фу,
как вы все бестолковы!.. Иван, вы слышите, что вам говорят? Сейчас же позовите
этих нищих!..
— Послушайте!
Вы! Эй, как вас? Шарманщики! Вернитесь! — закричало с балкона несколько
голосов.
Толстый лакей с
разлетавшимися в обе стороны бакенбардами, подпрыгивая, как большой резиновый
мяч, бегом бросился вслед уходящим артистам.
— Пст!.. Музыканты! Слушайте-ка! Назад!..
Назад!.. — кричал он, задыхаясь и махая обеими руками. — Старичок почтенный, —
схватил он, наконец, за рукав дедушку, — заворачивай оглобли! Господа будут ваш
пантомин смотреть. Живо!..
— Н-ну, дела! — вздохнул, покрутив головой,
дедушка, однако приблизился к балкону, снял шарманку, укрепил ее перед собою на
палке и заиграл галоп с того самого места, на котором его только что прервали.
Суета на балконе
затихла. Барыня с мальчиком и господин в золотых очках подошли к самым перилам;
остальные почтительно оставались на заднем плане. Из глубины сада пришел
садовник в фартуке и стал неподалеку от дедушки. Откуда-то вылезший дворник
поместился позади садовника. Это был огромный бородатый мужчина с мрачным,
узколобым, рябым лицом. Одет он был в новую розовую рубашку, по которой шли
косыми рядами крупные черные горошины.
Под хриплые,
заикающиеся звуки галопа Сергей разостлал на земле коврик, быстро скинул с ног
парусиновые панталоны (они были сшиты из старого мешка и сзади, на самом
широком месте, украшались четырехугольным заводским клеймом), сбросил с себя
старую куртку и остался в стареньком нитяном трико, которое, несмотря на
многочисленные заплаты, ловко охватывало его тонкую, но сильную и гибкую
фигуру. У него уже выработались, путем подражания взрослым, приемы заправского
акробата. Взбегая на коврик, он на ходу приложил руки к губам, а потом широким
театральным движением размахнул их в стороны, как бы посылая публике два
стремительных поцелуя.
Дедушка одной
рукой непрерывно вертел ручку шарманки, извлекая из нее дребезжащий, кашляющий
мотив, а другой бросал мальчику разные предметы, которые тот искусно
подхватывал на лету. Репертуар у Сергея был небольшой, но работал он хорошо,
«чисто», как говорят акробаты, и с охотой. Он подкидывал вверх пустую пивную
бутылку, так что она несколько раз перевертывалась в воздухе, и вдруг, поймав
ее горлышком на край тарелки, несколько секунд держал ее в равновесии;
жонглировал четырьмя костяными шариками, а также двумя свечками, которые он
одновременно ловил в подсвечники; потом играл сразу тремя различными предметами
— веером, деревянной сигарой и дождевым зонтом. Все они летали у него по воздуху,
не прикасаясь к земле, и вдруг сразу зонт оказался над головой, сигара — во
рту, а веер кокетливо обмахивал лицо. В заключение Сергей сам несколько раз
перекувырнулся на ковре, сделал «лягушку», показал «американский узел» и
походил на руках. Истощив весь запас своих «трюков», он опять бросил в публику
два поцелуя и, тяжело дыша, подошел к дедушке, чтобы заменить его у шарманки.
Теперь была
очередь Арто. Пес это отлично знал, и уже давно скакал в волнении всеми
четырьмя лапами на дедушку, вылезавшего боком из лямки, и лаял на него
отрывистым, нервным лаем. Почем знать, может быть, умный пудель хотел этим
сказать, что, по его мнению, безрассудно заниматься акробатическими
упражнениями, когда Реомюр показывает двадцать два градуса в тени? Но дедушка Лодыжкин
с хитрым видом вытащил из-за спины тонкий кизилевый хлыстик. «Так я и знал!» —
с досадой пролаял в последний раз Арто и лениво, непокорно поднялся на задние
ноги, не сводя моргающих глаз с хозяина.
— Служить, Арто!
Так, так, так... — проговорил старик, держа над головой пуделя хлыст. —
Перевернись. Так. Перевернись... Еще, еще... Танцуй, собачка, танцуй!.. Садись!
Что-о? Не хочешь? Садись, тебе говорят. А-а... то-то! Смотри! Теперь
поздоровайся с почтеннейшей публикой. Ну! Арто! — грозно возвысил голос
Лодыжкин.
«Гав!» — брехнул
с отвращением пудель. Потом поглядел, жалобно моргая глазами, на хозяина и
добавил еще два раза: «Гав, гав!»
«Нет, не
понимает меня мой старик!» — слышалось в этом недовольном лае.
— Вот это —
другое дело. Вежливость прежде всего. Ну, а теперь немножко попрыгаем, —
продолжал старик, протягивая невысоко над землею хлыст. — Алле! Нечего, брат,
язык-то высовывать. Алле!.. Гоп! Прекрасно! А ну-ка еще, нох ейн маль...
Алле!.. Гоп! Алле! Гоп! Чудесно, собачка. Придем домой, я тебе морковки дам. А,
ты морковку не кушаешь? Я и забыл совсем. Тогда возьми мою чилиндру и попроси у
господ. Может быть, они тебе препожалуют что-нибудь повкуснее.
Старик поднял
собаку на задние лапы и всунул ей в рот свой древний засаленный картуз, который
он с таким тонким юмором называл «чилиндрой». Держа картуз в зубах и жеманно
переступая приседающими ногами, Арто подошел к террасе. В руках у болезненной
дамы появился маленький перламутровый кошелек. Все окружающие сочувственно
улыбались.
— Что? Не
говорил я тебе? — задорно шепнул дедушка, наклоняясь к Сергею. — Ты меня
спроси: уж я, брат, все знаю. Никак не меньше рубля.
В это время с
террасы раздался такой отчаянный, резкий, почти нечеловеческий вопль, что
растерявшийся Арто выронил изо рта шапку и вприпрыжку, с поджатым хвостом,
боязливо оглядываясь назад, бросился к ногам своего хозяина.
— Хочу-у-а-а! —
закатывался, топая ногами, кудрявый мальчик. — Мне! Хочу! Собаку-у-у! Трилли
хочет соба-а-аку-у...
— Ах, боже мой!
Ах! Николай Аполлоныч!.. Батюшка барин!.. Успокойся, Трилли, умоляю тебя! —
опять засуетились люди на балконе.
— Собаку! Подай
собаку! Хочу! Дряни, черти, дураки! — выходил из себя мальчик.
— Но, ангел мой,
не расстраивай себя! — залепетала над ним дама в голубом капоте. — Ты хочешь
погладить собачку? Ну, хорошо, хорошо, моя радость, сейчас. Доктор, как вы
полагаете, можно Трилли погладить эту собаку?
— Вообще говоря,
я не советовал бы, — развел тот руками, — но если надежная дезинфекция,
например борной кислотой или слабым раствором карболки, то-о... вообще...
— Соба-а-аку!
— Сейчас, моя
прелесть, сейчас. Итак, доктор, мы прикажем вымыть ее борной кислотой и
тогда... Но, Трилли, не волнуйся же так! Старик, подведите, пожалуйста, вашу
собаку сюда. Не бойтесь, вам заплатят. Слушайте, она у вас не больная? Я хочу
спросить, она не бешеная? Или, может быть, у нее эхинококки?
— Не хочу
погладить, не хочу! — ревел Трилли, пуская ртом и носом пузыри. — Хочу совсем!
Дураки, черти! Совсем мне! Хочу сам играть... Навсегда!
— Послушайте,
старик, подойдите сюда, — силилась перекричать его барыня. — Ах, Трилли, ты
убьешь маму своим криком. И зачем только пустили этих музыкантов! Да подойдите
же ближе, еще ближе... еще, вам говорят!.. Вот так... Ах, не огорчайся же,
Трилли, мама сделает все, что хочешь. Умоляю тебя. Мисс, да успокойте же,
наконец, ребенка... Доктор, прошу вас... Сколько же ты хочешь старик?
Дедушка снял
картуз. Лицо его приняло учтивое, сиротское выражение.
— Сколько вашей
милости будет угодно, барыня, ваше высокопревосходительство... Мы люди
маленькие, нам всякое даяние — благо... Чай, сами старичка не обидите...
— Ах, как вы
бестолковы! Трилли, у тебя заболит горлышко. Ведь поймите, что собака ваша, а
не моя. Ну, сколько? Десять? Пятнадцать? Двадцать?
— А-а-а! Хочу-у!
Дайте собаку, дайте собаку, — взвизгивал мальчик, толкая лакея в круглый живот
ногой.
— То есть...
простите, ваше сиятельство, — замялся Лодыжкин. — Я — человек старый, глупый...
Сразу-то мне не понять... к тому же и глуховат малость... то есть как это вы
изволите говорить?.. За собаку?..
— Ах, мой бог!..
Вы, кажется, нарочно притворяетесь идиотом? — вскипела дама. — Няня, дайте
поскорее Трилли воды! Я вас спрашиваю русским языком, за сколько вы хотите
продать вашу собаку? Понимаете, вашу собаку, собаку...
— Собаку!
Соба-аку! — залился громче прежнего мальчик.
Лодыжкин
обиделся и надел на голову картуз.
— Собаками,
барыня, не торгую-с, — сказал он холодно и с достоинством. — А этот пес,
сударыня, можно сказать, нас двоих, — он показал большим пальцем через плечо на
Сергея, — нас двоих кормит, поит и одевает. И никак этого невозможно, что,
например, продать.
Трилли между тем
кричал с пронзительностью паровозного свистка. Ему подали стакан воды, но он
яростно выплеснул его в лицо гувернантке.
— Да послушайте
же, безумный старик!.. Нет вещи, которая бы не продавалась, — настаивала дама,
стискивая свои виски ладонями. — Мисс, вытрите поскорей лицо и дайте мне мой
мигренин. Может быть, ваша собака стоит сто рублей? Ну, двести? Триста? Да
отвечайте же, истукан! Доктор, скажите ему что-нибудь, ради бога!
— Собирайся,
Сергей, — угрюмо проворчал Лодыжкин. — Исту-ка-н... Арто, иди сюда!..
— Э-э,
постой-ка, любезный, — начальственным басом протянул толстый господин в золотых
очках. — Ты бы лучше не ломался, мой милый, вот что тебе скажу. Собаке твоей
десять рублей красная цена, да еще вместе с тобой на придачу... Ты подумай,
осел, сколько тебе дают!
— Покорнейше вас
благодарю, барин, а только... — Лодыжкин, кряхтя, вскинул шарманку за плечи. —
Только никак это дело не выходит, чтобы, значит, продавать. Уж вы лучше
где-нибудь другого кобелька поищите... Счастливо оставаться... Сергей, иди
вперед!
— А паспорт у
тебя есть? — вдруг грозно взревел доктор. — Я вас знаю, канальи!
— Дворник!
Семен! Гоните их! — закричала с искаженным от гнева лицом барыня.
Мрачный дворник
в розовой рубахе со зловещим видом приблизился к артистам. На террасе поднялся
страшный разноголосый гам: ревел благим матом Трилли, стонала его мать,
скороговоркой причитали нянька с поднянькой, густым басом, точно рассерженный
шмель, гудел доктор. Но дедушка и Сергей уж не имели времени посмотреть, чем
все это кончится. Предшествуемые изрядно струсившим пуделем, они почти бегом
спешили к воротам. А следом за ними шел дворник, подталкивая сзади, в шарманку,
и говорил угрожающим голосом:
— Шляетесь
здесь, лабарданцы! Благодари еще бога, что по шее, старый хрен, не заработал. А
в другой раз придешь, так и знай, стесняться с тобой не стану, намну загривок и
стащу к господину вряднику. Шантрапа!
Долгое время
старик и мальчик шли молча, но вдруг, точно по уговору, взглянули друг на друга
и рассмеялись: сначала захохотал Сергей, а потом, глядя на него, но с некоторым
смущением, улыбнулся и Лодыжкин.
— Что, дедушка
Лодыжкин? Ты все знаешь? — поддразнил его лукаво Сергей.
— Да-а, брат.
Обмишулились мы с тобой, — покачал головой старый шарманщик. — Язвительный,
однако, мальчугашка... Как его, такого, вырастили, шут его возьми? Скажите на
милость: двадцать пять человек вокруг него танцы танцуют. Ну уж, будь в моей
власти, я бы ему прописа-ал ижу. Подавай, говорит, собаку? Этак что же? Он и
луну с неба захочет, так подавай ему и луну? Поди сюда, Арто, поди, моя
собаченька. Ну, и денек сегодня задался. Удивительно!
— На что лучше!
— продолжал ехидничать Сергей. — Одна барыня платье подарила, другая целковый
дала. Все ты, дедушка Лодыжкин, наперед знаешь.
— А ты
помалкивай, огарок, — добродушно огрызнулся старик. — Как от дворника-то
улепетывал, помнишь? Я думал, и не догнать мне тебя. Серьезный мужчина — этот
дворник.
Выйдя из парка,
бродячая труппа спустилась крутой, сыпучей тропинкой к морю. Здесь горы,
отступив немного назад, дали место неширокой плоской полосе, покрытой ровными,
обточенными прибоем камнями, о которые теперь с тихим шелестом ласково
плескалось море. Саженях в двухстах от берега кувыркались в воде дельфины,
показывая из нее на мгновение свои жирные, круглые спины. Вдали на горизонте,
там, где голубой атлас моря окаймлялся темно-синей бархатной лентой, неподвижно
стояли стройные, чуть-чуть розовые на солнце паруса рыбачьих лодок.
— Тут и
выкупаемся, дедушка Лодыжкин, — сказал решительно Сергей. На ходу он уже успел,
прыгая то на одной, то на другой ноге, стащить с себя панталоны. — Давай я тебе
пособлю орган снять.
Он быстро
разделся, звонко хлопнул себя ладонями по голому, шоколадному от загара телу и
бросился в воду, подымая вокруг себя бугры кипящей пены.
Дедушка
раздевался не торопясь. Прикрыв глаза ладонью от солнца и щурясь, он с любовной
усмешкой глядел на Сергея.
«Ничего себе
растет паренек, — думал Лодыжкин, — даром что костлявый — вон все ребра видать,
а все-таки будет парень крепкий».
— Эй, Сережка!
Ты больно далече-то не плавай. Морская свинья утащит.
— А я ее за
хвост! — крикнул издали Сергей.
Дедушка долго
постоял на солнышке, щупая у себя под мышками. В воду он сошел очень осторожно
и, прежде чем окунуться, старательно мочил себе красное лысое темя и впалые
бока. Тело у него было желтое дряблое и бессильное, ноги — поразительно тонкие,
а спина с выдавшимися острыми лопатками была сгорблена от долголетнего таскания
шарманки.
— Дедушка
Лодыжкин, гляди! — крикнул Сергей.
Он
перекувырнулся в воде, закинув себе ноги через голову. Дедушка, уже влезший в
воду по пояс и приседавший в ней с блаженным кряхтением, крикнул тревожно:
— Ну, а ты не
балуйся, поросенок. Смотри! Я т-тебя!
Арто неистово
лаял и скакал по берегу. Его беспокоило, что мальчик заплыл так далеко. «К чему
показывать свою храбрость? — волновался пудель. — Есть земля — и ходи по земле.
Гораздо спокойнее».
Он и сам залез
было в воду по брюхо и два-три раза лакнул ее языком. Но соленая вода ему не
понравилась, а легкие волны, шуршавшие о прибрежный гравий, пугали его. Он
выскочил на берег и опять принялся лаять на Сергея. «К чему эти дурацкие
фокусы? Сидел бы у берега, рядом со стариком. Ах, сколько беспокойства с этим
мальчишкой!»
— Эй, Сережа,
вылезай, что ли, в самом деле, будет тебе! — позвал старик.
— Сейчас,
дедушка Лодыжкин, — отозвался мальчик. — Смотри, как я пароходом плыву.
У-у-у-ух!
Он, наконец,
подплыл к берегу, но прежде чем одеться, схватил на руки Арто и, вернувшись с
ним в море, бросил его далеко в воду. Собака тотчас же поплыла назад, выставив
наружу только одну морду со всплывшими наверх ушами, громко и обиженно фыркая.
Выскочив на сушу, она затряслась всем телом, и тучи брызг полетели на старика и
на Сергея.
— Постой-ка,
Сережа, никак это к нам? — сказал Лодыжкин, пристально глядя вверх, на гору.
По тропинке
быстро спускался вниз, неразборчиво крича и махая руками, тот самый мрачный
дворник в розовой рубахе с черными горошинами, который четверть часа назад гнал
странствующую труппу с дачи.
— Что ему надо?
— спросил с недоумением дедушка.
IV
Дворник
продолжал кричать, сбегая вниз неловкой рысью, причем рукава его рубахи
трепались по ветру, а пазуха надувалась, как парус.
— О-го-го!..
Подождите трошки!..
— А чтоб тебя
намочило да не высушило, — сердито проворчал Лодыжкин. — Это он опять насчет
Артошки.
— Давай,
дедушка, накладем ему! — храбро предложил Сергей.
— А ну тебя,
отвяжись... И что это за люди, прости господи!..
— Вы вот что...
— начал запыхавшийся дворник еще издали. — Продавайте, что ли, пса-то? Ну,
никакого сладу с панычом. Ревет, как теля. «Подай да подай собаку...» Барыня
послала, купи, говорит, чего бы ни стоило.
— Довольно даже
глупо это со стороны твоей барыни! — рассердился вдруг Лодыжкин, который здесь,
на берегу, чувствовал себя гораздо увереннее, чем на чужой даче. — И опять,
какая она мне такая барыня? Тебе, может быть, барыня, а мне двоюродное
наплевать. И пожалуйста... я тебя прошу... уйди ты от нас, Христа ради... и
того... и не приставай.
Но дворник не
унимался. Он сел на камни, рядом со стариком, и говорил, неуклюже тыча перед
собой пальцами:
— Да пойми же
ты, дурак человек...
— От дурака и
слышу, — спокойно отрезал дедушка.
— Да постой...
не к тому я это... Вот, право, репей какой... Ты подумай: ну, что тебе собака?
Подобрал другого щенка, выучил стоять дыбки, вот тебе и снова пес. Ну?
Неправду, что ли, я говорю? А?
Дедушка
внимательно завязывал ремень вокруг штанов. На настойчивые вопросы дворника он
ответил с деланным равнодушием:
— Бреши
дальше... Я потом сразу тебе отвечу.
— А тут, брат ты
мой, сразу — цифра! — горячился дворник. — Двести, а не то триста целковых
враз! Ну, обыкновенно, мне кое-что за труды... Ты подумай только: три сотенных!
Ведь это сразу можно бакалейную открыть...
Говоря таким
образом, дворник вытащил из кармана кусок колбасы и швырнул его пуделю. Арто
поймал его на лету, проглотил в один прием и искательно завилял хвостом.
— Кончил? —
коротко спросил Лодыжкин.
— Да тут долго и
кончать нечего. Давай пса — и по рукам.
— Та-ак-с, —
насмешливо протянул дедушка. — Продать, значит, собачку?
— Обыкновенно —
продать. Чего вам еще? Главное, паныч у нас такой скаженный. Чего захотелось,
так весь дом перебулгачит. Подавай — и все тут. Это еще без отца, а при отце...
святители вы наши!.. все вверх ногами ходят. Барин у нас инженер, может быть
слышали, господин Обольянинов? По всей России железные дороги строят. Мельонер!
А мальчишка-то у нас один. И озорует. Хочу поню живую — на тебе поню. Хочу
лодку — на тебе всамделишную лодку. Как есть ни в чем, ни в чем отказу...
— А луну?
— То есть в
каких это смыслах?
— Говорю, луну
он ни разу с неба не захотел?
— Ну вот... тоже
скажешь — луну! — сконфузился дворник. — Так как же, мил человек, лады у нас,
что ли?
Дедушка, который
успел уже в это время напялить на себя коричневый, позеленевший на швах пиджак,
гордо выпрямился, насколько ему позволяла вечно согнутая спина.
— Я тебе одно
скажу, парень, — начал он не без торжественности. — Примерно, ежели бы у тебя
был брат или, скажем, друг, который, значит, с самого сыздетства. Постой,
друже, ты собаке колбасу даром не стравляй... сам лучше скушай... этим, брат,
ее не подкупишь. Говорю, ежели бы у тебя был самый что ни на есть верный
друг... который сыздетства... То за сколько бы ты его примерно продал?
— Приравнял
тоже!..
— Вот те и
приравнял. Ты так и скажи своему барину, который железную дорогу строит, —
возвысил голос дедушка. — Так и скажи: не все, мол, продается, что покупается.
Да! Ты собаку-то лучше не гладь, это ни к чему. Арто, иди сюда, собачий сын, я
т-тебе! Сергей, собирайся.
— Дурак ты
старый, — не вытерпел, наконец, дворник.
— Дурак, да
отроду так, а ты хам, Иуда, продажная душа, — выругался Лодыжкин. — Увидишь
свою генеральшу, кланяйся ей, скажи: от наших, мол, с любовию вашим низкий
поклон. Свертывай ковер, Сергей! Э-эх, спина моя, спинушка! Пойдем.
— Значит,
та-ак!.. — многозначительно протянул дворник.
— С тем и
возьмите! — задорно ответил старик.
Артисты
поплелись вдоль морского берега, опять вверх, по той же дороге. Оглянувшись
случайно назад, Сергей, увидел, что дворник следит за ними. Вид у него был
задумчивый и угрюмый. Он сосредоточенно чесал всей пятерней под съехавшей на
глаза шапкой свой лохматый рыжий затылок.
V
У дедушки
Лодыжкина был давным-давно примечен один уголок между Мисхором и Алупкой, книзу
от нижней дороги, где отлично можно было позавтракать. Туда он и повел своих
спутников. Неподалеку от моста, перекинутого через бурливый и грязный горный
поток, выбегала из-под земли, в тени кривых дубов и густого орешника,
говорливая, холодная струйка воды. Она проделала в почве круглый неглубокий
водоем, из которого сбегала в ручей тонкой змейкой, блестевшей в траве, как живое
серебро. Около этого родника по утрам и по вечерам всегда можно было застать
набожных турок, пивших воду и творивших свои священные омовения.
— Грехи наши
тяжкие, а запасы скудные, — сказал дедушка, садясь в прохладе под орешником. —
Ну-ка, Сережа, господи благослови!
Он вынул из
холщового мешка хлеб, десяток красных томатов, кусок бессарабского сыра
«брынзы» и бутылку с прованским маслом. Соль была у него завязана в узелок
тряпочки сомнительной чистоты. Перед едой старик долго крестился и что-то
шептал. Потом он разломил краюху хлеба на три неровные части: одну, самую
большую, он протянул Сергею (малый растет — ему надо есть), другую, поменьше,
оставил для пуделя, самую маленькую взял себе.
— Во имя отца и
сына. Очи всех на тя, господи, уповают, — шептал он, суетливо распределяя
порции и поливая их из бутылки маслом. — Вкушай, Сережа!
Не торопясь,
медленно, в молчании, как едят настоящие труженики, принялись трое за свой
скромный обед. Слышно было только, как жевали три пары челюстей. Арто ел свою
долю в сторонке, растянувшись на животе и положив на хлеб обе передние лапы.
Дедушка и Сергей поочередно макали в соль спелые помидоры, из которых тек по их
губам и рукам красный, как кровь, сок, и заедали их сыром и хлебом.
Насытившись, они напились воды, подставляя под струю источника жестяную кружку.
Вода была прозрачная, прекрасная на вкус и такая холодная, что от нее кружка
даже запотела снаружи. Дневной жар и длинный путь изморили артистов, которые
встали сегодня чуть свет. У дедушки слипались глаза. Сергей зевал и
потягивался.
— Что, братику,
разве нам лечь поспать на минуточку? — спросил дедушка. — Дай-ка я в последний
раз водицы попью. Ух, хорошо! — крякнул он, отнимая от кружки рот и тяжело
переводя дыхание, между тем как светлые капли бежали с его усов и бороды. —
Если бы я был царем, все бы эту воду лил... с утра бы до ночи! Арто, иси, сюда!
Ну вот, бог напитал, никто не видал, а кто и видел, тот не обидел...
Ох-ох-хонюшки-и!
Старик и мальчик
легли рядом на траве, подмостив под головы свои старые пиджаки. Над их головами
шумела темная листва корявых, раскидистых дубов. Сквозь нее синело чистое
голубое небо. Ручей, сбегавший с камня на камень, журчал так однообразно и так
вкрадчиво, точно завораживал кого-то своим усыпительным лепетом. Дедушка
некоторое время ворочался, кряхтел и говорил что-то, но Сергею казалось, что
голос его звучит из какой-то мягкой и сонной дали, а слова были непонятны, как
в сказке.
— Перво дело —
куплю тебе костюм: розовое трико с золотом... туфли тоже розовые, атласные... В
Киеве, в Харькове или, например, скажем, в городе Одессе — там, брат, во какие
цирки!.. Фонарей видимо-невидимо... все электричество горит... Народу, может
быть, тысяч пять, а то и больше... почему я знаю? Фамилию мы тебе сочиним
непременно итальянскую. Что такая за фамилия Естифеев или, скажем, Лодыжкин?
Чепуха одна — нет никакого в ней воображения. А мы тебя в афише запустим —
Антонио или, например, тоже хорошо — Энрико или Альфонзо...
Дальше мальчик
ничего не слыхал. Нежная и сладкая дремота овладела им, сковав и обессилив его
тело. Заснул и дедушка, потерявший вдруг нить своих любимых послеобеденных
мыслей о блестящем цирковом будущем Сергея. Один раз ему сквозь сон показалось,
что Арто на кого-то рычит. На мгновение в его затуманенной голове скользнуло
полусознательное и тревожное воспоминание о давешнем дворнике в розовой рубахе,
но, разморенный сном, усталостью и жарой, он не смог встать, а только лениво, с
закрытыми глазами, окликнул собаку:
— Арто... куда?
Я т-тебя, бродяга!
Но мысли его
тотчас же спутались и расплылись в тяжелых и бесформенных видениях.
Разбудил дедушку
голос Сергея. Мальчик бегал взад и вперед по той стороне ручья, пронзительно
свистал и кричал громко, с беспокойством и испугом:
— Арто, иси!
Назад! Фью, фью, фью! Арто, назад!
— Ты что, Сергей,
вопишь? — недовольно спросил Лодыжкин, с трудом расправляя затекшую руку.
— Собаку мы
проспали, вот что! — раздраженным голосом грубо ответил мальчик. — Пропала
собачка.
Он резко
свистнул и еще раз закричал протяжно:
— Арто-о-о!
— Глупости ты
выдумываешь!.. Вернется, — сказал дедушка. Однако он быстро встал на ноги и
стал кричать собаку сердитым, сиплым со сна, старческим фальцетом:
— Арто, сюда,
собачий сын!
Он торопливо,
мелкими, путающимися шажками перебежал через мост и поднялся вверх по шоссе, не
переставая звать собаку. Перед ним лежало видное глазу на полверсты, ровное,
ярко-белое полотно дороги, но на нем — ни одной фигуры, ни одной тени.
— Арто!
Ар-то-шень-ка! — жалобно завыл старик. Но вдруг он остановился, нагнулся низко
к дороге и присел на корточки.
— Да-а, вот оно
какое дело-то! — произнес старик упавшим голосом. — Сергей! Сережа, поди-ка
сюда.
— Ну, что там
еще? — грубо отозвался мальчик, подходя к Лодыжкину. — Вчерашний день нашел?
— Сережа.... что
это такое?.. Вот это, что это такое? Ты понимаешь? — еле слышно спрашивал
старик.
Он глядел на
мальчика жалкими, растерянными глазами, а его рука, показывавшая прямо в землю,
ходила во все стороны.
На дороге в
белой пыли валялся довольно большой недоеденный огрызок колбасы, а рядом с ним
во всех направлениях отпечатались следы собачьих лап.
— Свел ведь,
подлец, собаку! — испуганно прошептал дедушка, все еще сидя на корточках. —
Никто, как он — дело ясное.... Помнишь, давеча у моря-то он все колбасой
прикармливал.
— Дело ясное, —
мрачно и со злобой повторил Сергей.
Широко раскрытые
глаза дедушки вдруг наполнились крупными слезами и быстро замигали. Он закрыл
их руками.
— Что же нам
теперь делать, Сереженька? А? Делать-то нам что теперь? — спрашивал старик,
качаясь взад и вперед и беспомощно всхлипывая.
— Что делать,
что делать! — сердито передразнил его Сергей. — Вставай, дедушка Лодыжкин,
пойдем!..
— Пойдем, —
уныло и покорно повторил старик, подымаясь с земли. — Ну что ж, пойдем,
Сереженька!
Вышедший из
терпения Сергей закричал на старика, как на маленького:
— Будет тебе,
старик, дурака-то валять. Где это видано всамделе, чтобы чужих собак
заманивать? Чего ты глазами на меня хлопаешь? Неправду я говорю? Прямо придем и
скажем: «Подавай назад собаку!» А нет — к мировому, вот и весь сказ.
— К мировому...
да... конечно... Это верно, к мировому... — с бессмысленной, горькой улыбкой
повторял Лодыжкин. Но глаза его неловко и конфузливо забегали. — К мировому...
да... Только вот что, Сереженька... не выходит это дело... чтобы к мировому...
— Как это не
выходит? Закон один для всех. Чего им в зубы смотреть? — нетерпеливо перебил
мальчик.
— А ты, Сережа,
не того... не сердись на меня. Собаку-то нам с тобой не вернут. — Дедушка
таинственно понизил голос. — Насчет пачпорта я опасаюсь. Слыхал, что давеча
господин говорил? Спрашивает: «А пачпорт у тебя есть?» Вот она какая история. А
у меня, — дедушка сделал испуганное лицо и зашептал еле слышно, — у меня,
Сережа, пачпорт-то чужой.
— Как чужой?
— То-то вот —
чужой. Свой я потерял в Таганроге, а может быть, украли его у меня. Года два я
потом крутился: прятался, взятки давал, писал прошения... Наконец вижу, нет
никакой моей возможности, живу точно заяц — всякого опасаюсь. Покою вовсе не
стало. А тут в Одессе, в ночлежке, подвернулся один грек. «Это, говорит, сущие
пустяки. Клади, говорит, старик, на стол двадцать пять рублей, а я тебя навеки
пачпортом обеспечу». Раскинул я умом туда-сюда. Эх, думаю, пропадай моя голова.
Давай, говорю. И с тех пор, милый мой, вот я и живу по чужому пачпорту.
— Ах, дедушка,
дедушка! — глубоко, со слезами в груди вздохнул Сергей. — Собаку мне уж больно
жалко... Собака-то уж хороша очень...
— Сереженька,
родной мой! — протянул к нему старик дрожащие руки. — Да будь только у меня
пачпорт настоящий, разве бы я поглядел, что они генералы? За горло бы взял!..
«Как так? Позвольте! Какое имеете полное право чужих собак красть? Какой такой
закон на это есть?» А теперь нам крышка, Сережа. Приду я в полицию — первое
дело: «Подавай пачпорт! Это ты самарский мещанин Мартын Лодыжкин?» — «Я,
вашескродие». А я, братец, и не Лодыжкин вовсе и не мещанин, а крестьянин, Иван
Дудкин. А кто таков этот Лодыжкин — один бог его ведает. Почем я знаю, может
воришка какой или беглый каторжник? Или, может быть, даже убивец? Нет, Сережа,
ничего мы тут не сделаем... Ничего, Сережа...
Голос у дедушки
оборвался и захлебнулся. Слезы опять потекли по глубоким, коричневым от загара,
морщинам. Сергей, который слушал ослабевшего старика молча, с плотно сжатыми
бровями, бледный от волнения, вдруг взял его под мышки и стал подымать.
— Пойдем,
дедушка, — сказал он повелительно и ласково в то же время. — К черту пачпорт,
пойдем! Не ночевать же нам на большой дороге.
— Милый ты мой,
родной, — приговаривал, трясясь всем телом, старик. — Собачка-то уж очень
затейная... Артошенька-то наш... Другой такой не будет у нас...
— Ладно,
ладно... Вставай, — распоряжался Сергей. — Дай я тебя от пыли-то очищу. Совсем
ты у меня раскис, дедушка.
В этот день
артисты больше не работали. Несмотря на свой юный возраст, Сергей хорошо
понимал все роковое значение этого страшного слова «пачпорт». Поэтому он не
настаивал на дальнейших розысках Арто, ни на мировом, ни на других решительных
мерах. Но, пока он шел рядом с дедушкой до ночлега, с лица его не сходило
новое, упрямое и сосредоточенное выражение, точно он задумал про себя что-то
чрезвычайно серьезное и большое.
Не сговариваясь,
но, очевидно, по одному и тому же тайному побуждению, они нарочно сделали
значительный крюк, чтобы еще раз пройти мимо «Дружбы». Перед воротами они
задержались немного, в смутной надежде увидеть Арто или хоть услышать издали
его лай.
Но резные ворота
великолепной дачи были плотно закрыты, и в тенистом саду под стройными
печальными кипарисами стояла важная, невозмутимая, душистая тишина.
— Гос-спо-да! —
шипящим голосом произнес старик, вкладывая в это слово всю едкую горечь,
переполнившую его сердце.
— Будет тебе,
пойдем, — сурово приказал мальчик и потянул своего спутника за рукав.
— Сереженька,
может убежит от них еще Артошка-то? — вдруг опять всхлипнул дедушка. — А? Как
ты думаешь, милый?
Но мальчик не
ответил старику. Он шел впереди большими, твердыми шагами. Его глаза упорно
смотрели вниз на дорогу, а тонкие брови сердито сдвинулись к переносью.
VI
Молча дошли они
до Алупки. Дедушка всю дорогу кряхтел и вздыхал, Сергей же сохранял на лице
злое, решительное выражение. Они остановились на ночлег в грязной турецкой
кофейной, носившей блестящее название «Ылдыз», что значит по-турецки «звезда».
Вместе с ними ночевали греки — каменотесы, землекопы — турки, несколько человек
русских рабочих, перебивавшихся поденным трудом, а также несколько темных,
подозрительных бродяг, которых так много шатается по югу России. Все они, как
только кофейная закрылась в определенный час, разлеглись на скамьях, стоящих
вдоль стен, и прямо на полу, причем те, что были поопытнее, положили, из
нелишней предосторожности, себе под голову все, что у них было наиболее ценного
из вещей и из платья.
Было далеко за
полночь, когда Сергей, лежавший на полу рядом с дедушкой, осторожно поднялся и
стал бесшумно одеваться. Сквозь широкие окна лился в комнату бледный свет
месяца, стелился косым, дрожащим переплетом по полу и, падая на спящих вповалку
людей, придавал их лицам страдальческое и мертвое выражение.
— Ты куда носью
ходись, мальцук? — сонно окликнул Сергея у дверей хозяин кофейной, молодой
турок Ибрагим.
— Пропусти.
Надо! — сурово, деловым тоном ответил Сергей. — Да вставай, что ли, турецкая
лопатка!
Зевая,
почесываясь и укоризненно причмокивая языком, Ибрагим отпер двери. Узкие улицы
татарского базара были погружены в густую темно-синюю тень, которая покрывала
зубчатым узором всю мостовую и касалась подножий домов другой, освещенной
стороны, резко белевшей в лунном свете своими низкими стенами. На дальних
окраинах местечка лаяли собаки. Откуда-то, с верхнего шоссе, доносился звонкий
и дробный топот лошади, бежавшей иноходью.
Миновав белую с
зеленым куполом, в виде луковицы, мечеть, окруженную молчаливой толпой темных
кипарисов, мальчик спустился по тесному кривому переулку на большую дорогу. Для
легкости Сергей не взял с собой верхней одежды, оставшись в одном трико. Месяц
светил ему в спину, и тень мальчика бежала впереди его черным, странным,
укороченным силуэтом. По обоим бокам шоссе притаился темный курчавый кустарник.
Какая-то птичка кричала в нем однообразно, через ровные промежутки, тонким,
нежным голосом: «Сплю!.. Сплю!..» И казалось, что она покорно сторожит в ночной
тишине какую-то печальную тайну и бессильно борется со сном и усталостью и
тихо, без надежды, жалуется кому-то: «Сплю, сплю!..» А над темными кустами и
над синеватыми шапками дальних лесов возвышался, упираясь своими двумя зубцами
в небо, Ай-Петри — такой легкий, резкий, воздушный, как будто он был вырезан из
гигантского куска серебряного картона.
Сергею было
немного жутко среди этого величавого безмолвия, в котором так отчетливо и
дерзко раздавались его шаги, но в то же время в сердце его разливалась какая-то
щекочущая, головокружительная отвага. На одном повороте вдруг открылось море.
Огромное, спокойное, оно тихо и торжественно зыбилось. От горизонта к берегу
тянулась узкая, дрожащая серебряная дорожка; среди моря она пропадала, — лишь
кое-где изредка вспыхивали ее блестки, — и вдруг у самой земли широко
расплескивалась живым, сверкающим металлом, опоясывая берег.
Беззвучно
проскользнул Сергей в деревянную калитку, ведущую в парк. Там, под густыми
деревьями, было совсем темно. Издали слышался шум неугомонного ручья и
чувствовалось его сырое, холодное дыхание. Отчетливо застучала под ногами
деревянная настилка моста. Вода под ним была черная и страшная. Вот, наконец, и
высокие чугунные ворота, узорчатые, точно кружево, и обвитые ползучими стеблями
глициний. Лунный свет, прорезавшись сквозь чащу деревьев, скользил по резьбе
ворот слабыми фосфорическими пятнами. По ту сторону был мрак и чутко-пугливая тишина.
Было несколько
мгновений, в течение которых Сергей испытывал в душе колебание, почти страх. Но
он поборол в себе эти томительные чувства и прошептал:
— А все-таки я
полезу! Все равно!
Взобраться ему
было нетрудно. Изящные чугунные завитки, составляющие рисунок ворот, служили
верными точками опоры для цепких рук и маленьких мускулистых ног. Над воротами
на большой высоте перекинулась со столба на столб широкая каменная арка. Сергей
ощупью взлез на нее, потом, лежа на животе, спустил ноги вниз, на другую
сторону, и стал понемногу сталкивать туда же все туловище, не переставая искать
ногами какого-нибудь выступа. Таким образом он уже совсем перевесился через
арку, держась за ее край только пальцами вытянутых рук, но его ноги все еще не
встречали опоры. Он не мог сообразить тогда, что арка над воротами выступала
внутрь гораздо дальше, чем кнаружи, и по мере того как затекали его руки и как
тяжелее свисало вниз обессилевшее тело, ужас все сильнее проникал в его душу.
Наконец он не
выдержал. Его пальцы, цеплявшиеся за острый угол, разжались, и он стремительно
полетел вниз.
Он слышал, как
заскрежетал под ним крупный гравий, и почувствовал острую боль в коленях.
Несколько секунд он стоял на четвереньках, оглушенный падением. Ему казалось,
что сейчас проснутся все обитатели дачи, прибежит мрачный дворник в розовой
рубахе, подымется крик, суматоха... Но, как и прежде, в саду была глубокая,
важная тишина. Только какой-то низкий, монотонный, жужжащий звук разносился по
всему саду:
«Жжу... жжу...
жжу...»
«Ах, ведь это
шумит у меня в ушах!» — догадался Сергей. Он поднялся на ноги; все было
страшно, таинственно, сказочно-красиво в саду, точно наполненном ароматными
снами. На клумбах тихо шатались, с неясной тревогой наклоняясь друг к другу,
словно перешептываясь и подглядывая, едва видимые в темноте цветы. Стройные,
темные, пахучие кипарисы медленно кивали своими острыми верхушками с задумчивым
и укоряющим выражением. А за ручьем, в чаще кустов, маленькая усталая птичка
боролась со сном и с покорной жалобой повторяла:
«Сплю!.. Сплю!..
Сплю!..»
Ночью, среди
перепутавшихся на дорожках теней, Сергей не узнал места. Он долго бродил по
скрипучему гравию, пока не вышел к дому.
Никогда в жизни
мальчик не испытывал такого мучительного ощущения полной беспомощности,
заброшенности и одиночества, как теперь. Огромный дом казался ему наполненным
беспощадными притаившимися врагами, которые тайно, с злобной усмешкой следили
из темных окон за каждым движением маленького, слабого мальчика. Молча и
нетерпеливо ждали враги какого-то сигнала, ждали чьего-то гневного,
оглушительно грозного приказания.
— Только не в
доме... в доме ее не может быть! — прошептал, как сквозь сон, мальчик. — В доме
она выть станет, надоест...
Он обошел дачу
кругом. С задней стороны, на широком дворе, было расположено несколько
построек, более простых и незатейливых с виду, очевидно предназначенных для
прислуги. Здесь, так же как и в большом доме, ни в одном окне не было видно
огня; только месяц отражался в темных стеклах мертвым неровным блеском. «Не
уйти мне отсюда, никогда не уйти!..» — с тоской подумал Сергей. Вспомнился ему
на миг дедушка, старая шарманка, ночлеги в кофейных, завтраки у прохладных
источников. «Ничего, ничего этого больше не будет!» — печально повторил про
себя Сергей. Но чем безнадежнее становились его мысли, тем более страх уступал
в его душе место какому-то тупому и спокойно-злобному отчаянию.
Тонкий, словно
стонущий визг вдруг коснулся его слуха. Мальчик остановился, не дыша, с
напряженными мускулами, вытянувшись на цыпочках. Звук повторился. Казалось, он
исходил из каменного подвала, около которого Сергей стоял и который сообщался с
наружным воздухом рядом грубых маленьких четыреугольных отверстий без стекол.
Ступая по какой-то цветочной куртине, мальчик подошел к стене, приложил лицо к
одной из отдушин и свистнул. Тихий, сторожкий шум послышался где-то внизу, но
тотчас же затих.
— Арто! Артошка!
— позвал Сергей дрожащим шепотом.
Неистовый,
срывающийся лай сразу наполнил весь сад, отозвавшись во всех его уголках. В
этом лае вместе с радостным приветом смешивались и жалоба, и злость, и чувство
физической боли. Слышно было, как собака изо всех сил рвалась в темном подвале,
силясь от чего-то освободиться.
— Арто!
Собакушка!.. Артошенька!.. — вторил ей плачущим голосом мальчик.
— Цыц, окаянная!
— раздался снизу зверский, басовый крик. — У, каторжная!
Что-то стукнуло
в подвале. Собака залилась длинным прерывистым воем.
— Не смей бить!
Не смей бить собаку, проклятый! — закричал в исступлении Сергей, царапая
ногтями каменную стену.
Все, что
произошло потом, Сергей помнил смутно, точно в каком-то бурном горячечном
бреду. Дверь подвала широко с грохотом распахнулась, и из нее выбежал дворник.
В одном нижнем белье, босой, бородатый, бледный от яркого света луны, светившей
прямо ему в лицо, он показался Сергею великаном, разъяренным сказочным
чудовищем.
— Кто здесь
бродит? Застрелю! — загрохотал, точно гром, его голос по саду. — Воры! Грабят!
Но в ту же
минуту из темноты раскрытой двери, как белый прыгающий комок, выскочил с лаем
Арто. На шее у него болтался обрывок веревки.
Впрочем,
мальчику было не до собаки. Грозный вид дворника охватил его сверхъестественным
страхом, связал его ноги, парализовал все его маленькое тонкое тело. Но, к
счастью, этот столбняк продолжался недолго. Почти бессознательно Сергей испустил
пронзительный, долгий, отчаянный вопль и наугад, не видя дороги, не помня себя
от испуга, пустился бежать прочь от подвала.
Он мчался, как
птица, крепко и часто ударяя о землю ногами, которые внезапно сделались
крепкими, точно две стальные пружины. Рядом с ним скакал, заливаясь радостным
лаем, Арто. Сзади тяжело грохотал по песку дворник, яростно рычавший какие-то
ругательства.
С размаху Сергей
наскочил на ворота, но мгновенно не подумал, а скорее инстинктивно
почувствовал, что здесь дороги нет. Между каменной стеной и растущими вдоль нее
кипарисами была узкая темная лазейка. Не раздумывая, подчиняясь одному чувству
страха, Сергей, нагнувшись, юркнул в нее и побежал вдоль стены. Острые иглы
кипарисов, густо и едко пахнувших смолой, хлестали его по лицу. Он спотыкался о
корни, падал, разбивая себе в кровь руки, но тотчас же вставал, не замечая даже
боли, и опять бежал вперед, согнувшись почти вдвое, не слыша своего крика. Арто
кинулся следом за ним.
Так бежал он по
узкому коридору, образованному с одной стороны — высокой стеной, с другой —
тесным строем кипарисов, бежал, точно маленький обезумевший от ужаса зверек,
попавший в бесконечную западню. Во рту у него пересохло, и каждое дыхание
кололо в груди тысячью иголок. Топот дворника доносился то справа, то слева, и
потерявший голову мальчик бросался то вперед, то назад, несколько раз пробегая
мимо ворот и опять ныряя в темную, тесную лазейку.
Наконец Сергей
выбился из сил. Сквозь дикий ужас им стала постепенно овладевать холодная,
вялая тоска, тупое равнодушие ко всякой опасности. Он сел под дерево, прижался
к его стволу изнемогшим от усталости телом и зажмурил глаза. Все ближе и ближе
хрустел песок под грузными шагами врага. Арто тихо повизгивал, уткнув морду в
колени Сергея.
В двух шагах от
мальчика зашумели ветви, раздвигаемые руками. Сергей бессознательно поднял
глаза кверху и вдруг, охваченный невероятною радостью, вскочил одним толчком на
ноги. Он только теперь заметил, что стена напротив того места, где он сидел,
была очень низкая, не более полутора аршин. Правда, верх ее был утыкан
вмазанными в известку бутылочными осколками, но Сергей не задумался над этим.
Мигом схватил он поперек туловища Арто и поставил его передними лапами на
стену. Умный пес отлично понял его. Он быстро вскарабкался на стену, замахал
хвостом и победно залаял.
Следом за ним
очутился на стене и Сергей, как раз в то время, когда из расступившихся ветвей
кипарисов выглянула большая темная фигура. Два гибких, ловких тела — собаки и
мальчика — быстро и мягко прыгнули вниз на дорогу. Вслед им понеслась, подобно
грязному потоку, скверная, свирепая ругань.
Был ли дворник
менее проворным, чем два друга, устал ли он от круженья по саду, или просто не
надеялся догнать беглецов, но он не преследовал их больше. Тем не менее они
долго еще бежали без отдыха, — оба сильные, ловкие, точно окрыленные радостью
избавления. К пуделю скоро вернулось его обычное легкомыслие. Сергей еще
оглядывался боязливо назад, а Арто уже скакал на него, восторженно болтая ушами
и обрывком веревки, и все изловчался лизнуть его с разбега в самые губы.
Мальчик пришел в
себя только у источника, у того самого, где накануне днем они с дедушкой
завтракали. Припавши вместе ртами к холодному водоему, собака и человек долго и
жадно глотали свежую, вкусную воду. Они отталкивали друг друга, приподнимали на
минуту кверху головы, чтобы перевести дух, причем с губ звонко капала вода, и
опять с новой жаждой приникали к водоему, не будучи в силах от него оторваться.
И когда они, наконец, отвалились от источника и пошли дальше, то вода плескалась
и булькала в их переполненных животах. Опасность миновала, все ужасы этой ночи
прошли без следа, и им обоим весело и легко было идти по белой дороге, ярко
освещенной луной, между темными кустарниками, от которых уже тянуло утренней
сыростью и сладким запахом освеженного листа.
В кофейной
«Ылдыз» Ибрагим встретил мальчика с укоризненным шепотом:
— И сто ти се
сляесься, мальцук? Сто ти се сляесься? Вай-вай-вай, нехоросо...
Сергей не хотел
будить дедушку, но это сделал за него Арто. Он в одно мгновение отыскал старика
среди груды валявшихся на полу тел и, прежде чем тот успел опомниться, облизал
ему с радостным визгом щеки, глаза, нос и рот. Дедушка проснулся, увидел на шее
пуделя веревку, увидел лежащего рядом с собой покрытого пылью мальчика и понял все.
Он обратился было к Сергею за разъяснениями, но не мог ничего добиться. Мальчик
уже спал, разметав в стороны руки и широко раскрыв рот.
Носов Е.И.
Белый гусь
Ходил он важно,
обдумывая каждый шаг. Прежде чем переставить лапу, гусь поднимал ее к
белоснежному кителю, собирал перепонки, подобно тому как складывают веер, и,
подержав этак некоторое время, неторопливо опускал лапу в грязь. Так он
ухитрялся проходить по самой хлюпкой, растележенной дороге, не замарав ни
единого перышка.
Этот гусь
никогда не бежал, даже если за ним припустит собака. Он всегда высоко и
неподвижно держал длинную шею, будто нес на голове стакан воды.
Собственно,
головы у него, казалось, и не было. Вместо нее прямо к шее был прикреплен
огромный, цвета апельсиновой корки клюв с какой-то не то шишкой, не то рогом на
переносье. Больше всего эта шишка походила на кокарду.
Когда гусь на
отмели поднимался в полный рост и размахивал упругими полутораметровыми
крыльями, на воде пробегала серая рябь и шуршали прибрежные камыши. Если же он
при этом издавал свой крик, в лугах у доярок звонко звенели подойники.
Одним словом,
Белый гусь был самой важной птицей на всей кулиге. В силу своего высокого
положения в лугах он жил беспечно и вольготно. На него засматривались лучшие
гусыни деревни. Ему безраздельно принадлежали отмели, которым не было равных по
обилию тины, ряски, ракушек и головастиков. Самые чистые, прокаленные солнцем
песчаные пляжи — его, самые сочные участки луга — тоже его.
Но самое главное
— то, что плес, на котором я устроил приваду, Белый гусь считал тоже своим.
Из-за этого плеса у нас с ним давняя тяжба. Он меня просто не признавал. То он
кильватерным строем ведет всю свою гусиную армаду прямо на удочки да еще
задержится и долбанет подвернувшийся поплавок. То затеет всей компанией купание
как раз у противоположного берега. А купание-то это с гоготом, с хлопаньем
крыльев, с догонялками и прятками под водой. А нет — устраивает драку с
соседней стаей, после которой долго по реке плывут вырванные перья и стоит
такой гам, такое бахвальство, что о поклевках и думать нечего.
Много раз он
поедал из банки червей, утаскивал куканы с рыбой. Делал это не воровски, а все
с той же степенной неторопливостью и сознанием своей власти на реке. Очевидно,
Белый гусь считал, что все в этом мире существует только для него одного, и,
наверное, очень бы удивился, если бы узнал, что сам-то он принадлежит
деревенскому мальчишке Степке, который, если захочет, оттяпает на плахе Белому
гусю голову, и Степкина мать сварит из него щи со свежей капустой.
Этой весной, как
только пообдуло проселки, я собрал свой велосипед, приторочил к раме пару
удочек и покатил открывать сезон. По дороге заехал в деревню, наказал Степке,
чтобы добыл червей и принес ко мне на приваду.
Белый гусь уже
был там. Позабыв о вражде, залюбовался я птицей. Стоял он, залитый солнцем, на
краю луга, над самой рекой. Тугие перья одно к одному так ладно пригнаны, что
казалось, будто гусь высечен из глыбы рафинада. Солнечные лучи просвечивают
перья, зарываясь в их глубине, точно так же, как они отсвечивают в куске
сахара.
Заметив меня,
гусь пригнул шею к траве и с угрожающим шипением двинулся навстречу. Я едва
успел отгородиться велосипедом.
А он ударил
крыльями по спицам, отскочил и снова ударил.
— Кыш,
проклятый!
Это кричал
Степка. Он бежал с банкой червей по тропинке.
— Кыш, кыш!
Степка схватил
гуся за шею и поволок. Гусь упирался, хлестко стегал мальчишку крыльями, сшиб с
него кепку.
— Вот собака! —
сказал Степка, оттащив гуся подальше.— Никому прохода не дает. Ближе ста шагов
не подпускает. У него сейчас гусята, вот он и лютует.
Теперь только я
разглядел, что одуванчики, среди которых стоял Белый гусь, ожили и сбились в
кучу и испуганно вытягивают желтые головки из травы.
— А мать-то их
где? — спросил я Степку.
— Сироты они…
— Это как же?
— Гусыню машина
переехала.
Степка разыскал
в траве картуз и помчался по тропинке к мосту. Ему надо было собираться в
школу.
Пока я
устраивался на приваде, Белый гусь уже успел несколько раз подраться с
соседями. Потом откуда-то прибежал пестро-рыжий бычок с обрывком веревки на
шее. Гусь набросился на него.
Теленок взбрыкивал
задом, пускался наутек. Гусь бежал следом, наступал лапами на обрывок веревки и
кувыркался через голову. Некоторое время гусь лежал на спине, беспомощно
перебирая лапами. Но потом, опомнившись и еще пуще разозлившись, долго гнался
за теленком, выщипывая из ляжек клочья рыжей шерсти. Иногда бычок пробовал
занять оборону. Он, широко расставляя передние копытца и пуча на гуся
фиолетовые глаза, неумело и не очень уверенно мотал перед гусем лопоухой
мордой. Но как только гусь поднимал вверх свои полутораметровые крылья, бычок
не выдерживал и пускался наутек. Под конец теленок забился в непролазный лозняк
и тоскливо замычал.
«То-то!..» —
загоготал на весь выпас Белый гусь, победно подергивая куцым хвостом.
Короче говоря,
на лугу не прекращался гомон, устрашающее шипение и хлопанье крыльев, и
Степкины гусята пугливо жались друг к другу и жалобно пищали, то и дело теряя
из виду своего буйного папашу.
— Совсем замотал
гусят, дурная твоя башка! — пробовал стыдить я Белого гуся.
«Эге! Эге! —
неслось в ответ, и в реке подпрыгивали мальки.— Эге!..» Мол, как бы не так!
— У нас тебя за
такие штучки враз бы в милицию. «Га-га-га-га…» издевался надо мной гусь.
— Легкомысленная
ты птица! А еще папаша! Нечего сказать, воспитываешь поколение…
Переругиваясь с
гусем и поправляя размытую половодьем приваду, я и не заметил, как из-за леса
наползла туча. Она росла, поднималась серо-синей тяжелой стеной, без просветов,
без трещинки, и медленно и неотвратимо пожирала синеву неба. Вот туча краем
накатилась на солнце. Ее кромка на мгновение сверкнула расплавленным свинцом.
Но солнце не могло растопить всю тучу и бесследно исчезло в ее свинцовой
утробе. Луг потемнел, будто в сумерки. Налетел вихрь, подхватил гусиные перья
и, закружив, унес вверх.
Гуси перестали
щипать траву, подняли головы.
Первые капли
дождя полоснули по лопухам кувшинок. Сразу все вокруг зашумело, трава заходила
сизыми волнами, лозняк вывернуло наизнанку.
Я едва успел
набросить на себя плащ, как туча прорвалась и обрушилась холодным косым ливнем.
Гуси, растопырив крылья, полегли в траву. Под ними спрятались выводки. По всему
лугу были видны тревожно поднятые головы.
Вдруг по
козырьку кепки что-то жестко стукнуло, тонким звоном отозвались велосипедные
спицы, и к моим ногам скатилась белая горошина.
Я выглянул
из-под плаща. По лугу волочились седые космы града. Исчезла деревня, пропал из
виду недалекий лесок. Серое небо глухо шуршало, серая вода в реке шипела и
пенилась. С треском лопались просеченные лопухи кувшинок.
Гуси замерли в
траве, тревожно перекликались.
Белый гусь
сидел, высоко вытянув шею. Град бил его по голове, гусь вздрагивал и прикрывал
глаза. Когда особенно крупная градина попадала в темя, он сгибал шею и тряс
головой. Потом снова выпрямлялся и все поглядывал на тучу, осторожно склонял
голову набок. Под его широко раскинутыми крыльями тихо копошилась дюжина гусят.
Туча
свирепствовала с нарастающей силой. Казалось, она, как мешок, распоролась вся,
от края и до края. На тропинке в неудержимой пляске подпрыгивали, отскакивали,
сталкивались белые ледяные горошины.
Гуси не
выдержали и побежали. Они бежали, полузачеркнутые серыми полосами, хлеставшими
их наотмашь, гулко барабанил град по пригнутым спинам. То здесь, то там в
траве, перемешанной с градом, мелькали взъерошенные головки гусят, слышался их
жалобный призывный писк. Порой писк внезапно обрывался, и желтый «одуванчик»,
иссеченный градом, поникал в траву.
А гуси все
бежали, пригибаясь к земле, тяжелыми глыбами падали с обрыва в воду и
забивались под кусты лозняка и береговые обрезы. Вслед за ними мелкой галькой в
реку сыпались малыши — те немногие, которые еще успели добежать. Я с головой
закутался в плащ. К моим ногам скатывались уже не круглые горошины, а куски
наспех обкатанного льда величиной с четвертинку пиленого сахара. Плащ плохо
спасал, и куски льда больно секли меня по спине.
По тропинке с
дробным топотом промчался теленок, стегнув по сапогам обрывком мокрой травы. В
десяти шагах он уже скрылся из виду за серой завесой града.
Где-то кричал и
бился запутавшийся в лозняке гусь, и все натужнее звякали спицы моего
велосипеда.
Туча промчалась
так же внезапно, как и набежала. Град в последний раз прострочил мою спину,
поплясал по прибрежной отмели, и вот уже открылась на той стороне деревня, и в
мокрое заречье, в ивняки и покосы запустило лучи проглянувшее солнце.
Я сдернул плащ.
Под солнечными
лучами белый, запорошенный луг на глазах темнел, оттаивал. Тропинка покрылась
лужицами. В поваленной мокрой траве, будто в сетях, запутались иссеченные
гусята. Они погибли почти все, так и не добежав до воды.
Луг, согретый
солнцем, снова зазеленел. И только на его середине никак не растаивала белая
кочка. Я подошел ближе. То был Белый гусь.
Он лежал,
раскинув могучие крылья и вытянув по траве шею. Серый немигающий глаз глядел
вслед улетавшей туче. По клюву из маленькой ноздри сбегала струйка крови.
Все двенадцать
пушистых «одуванчиков», целые и невредимые, толкаясь и давя друг друга,
высыпали наружу. Весело попискивая, они рассыпались по траве, подбирая
уцелевшие градины. Один гусенок, с темной ленточкой на спине, неуклюже
переставляя широкие кривые лапки, пытался взобраться на крыло гусака. Но всякий
раз, не удержавшись, кубарем летел в траву.
Малыш сердился,
нетерпеливо перебирал лапками и, выпутавшись из травинок, упрямо лез на крыло.
Наконец гусенок вскарабкался на спину своего отца и замер. Он никогда не
забирался так высоко.
Перед ним
открылся удивительный мир, полный сверкающих трав и солнца.
К. Г. Паустовский
Теплый хлеб
Коня взял
к себе мельник Панкрат. Мельница
давно не работала, но мучная пыль
навеки въелась в
Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под
картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый
на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.
Панкрат вылечил
коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди -
помогал Панкрату чинить плотину.
Панкрату трудно
было прокормить коня,
и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит,
пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной
ботвы, или чёрствого хлеба, или,
случалось даже, сладкую морковку.
По деревне говорили,
что конь ничей, а вернее - общественный,
и каждый считал своей
обязанностью его покормить. К тому же конь - раненый, пострадал
от врага.
Жил в
Бережках со своей
бабкой мальчик Филька, по прозвищу "Ну Тебя". Филька был
молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: "Да ну тебя!". Предлагал ли ему соседский мальчишка походить
на ходулях или поискать позеленевшие
патроны, Филька отвечал сердитым
басом: "Да ну тебя! Ищи сам!". Когда бабка выговаривала ему за
неласковость, Филька отворачивался и бормотал: "Да ну тебя!
Надоела!".
Зима в этот год стояла тёплая. В воздухе висел
дым. Снег выпадал и тотчас таял.
Мокрые вороны садились
на печные трубы, чтобы обсохнуть,
толкались, каркали друг на
друга. Около мельничного лотка
вода не замерзала, а стояла чёрная, тихая, и в ней кружились льдинки.
Панкрат починил
к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб, - хозяйки жаловались, что
мука кончается, осталось
у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.
В один из таких
тёплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке.
Бабки не было дома, а Филька
сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.
Филька нехотя
встал, вышел за калитку. Конь
переступил с ноги на ногу и потянулся
к хлебу. "Да ну тебя! Дьявол!" - крикнул
Филька и наотмашь ударил коня по губам.
Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и
закричал:
- На
вас не напасёшься, на христорадников! Вон твой хлеб!
Иди копай его мордой из-под снега! Иди копай!
И вот после
этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о
каких и сейчас люди говорят,
покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это или ничего такого и
не было.
Слеза скатилась
у коня из глаз. Конь заржал
жалобно, протяжно, взмахнул хвостом,
и тотчас в
голых деревьях, в
изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный
ветер, вздул снег,
запорошил Фильке горло. Филька бросился
обратно в дом, но никак не мог найти крыльца - так уже мело кругом и хлестало в
глаза. Летела по ветру мёрзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные
ставни. И всё
выше взвивались столбы
снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь,
перегоняя друг друга.
Филька вскочил
наконец в избу, припёр дверь, сказал: "Да ну
тебя!" – и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь её рев Филька
слышал тонкий и короткий свист - так
свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьёт им себя по бокам.
Метель начала затихать к вечеру, и только тогда
смогла добраться к себе в избу от соседки
Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лёд, звёзды примёрзли к
небесному своду, и колючий мороз прошёл по деревне. Никто его не видел, но
каждый слышал скрип
его валенок по твёрдому снегу,
слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые брёвна в стенах, и они трещали и
лопались.
Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже
замёрзли колодцы и теперь их ждёт неминучая
смерть. Воды нет, мука у всех
вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого
дна.
Филька тоже
заплакал от страха, когда мыши начали
выбегать из подпола и хорониться под
печкой в соломе, где ещё оставалось немного тепла. "Да ну вас! Проклятые!" -
кричал он на
мышей, но мыши
всё лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь
трясся и слушал причитания бабки.
- Сто лет
назад упал на
нашу округу такой же лютый мороз,
- говорила бабка. - Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до
корня леса и сады. Десять лет после того
не цвели ни
деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша
земля. Обегал её стороной всякий зверь – боялся пустыни.
- Отчего же стрясся тот мороз? - спросил
Филька.
- От
злобы людской, -
ответила бабка. - Шёл через нашу
деревню старый солдат, попросил в
избе хлеба, а хозяин, злой мужик,
заспанный, крикливый, возьми и дай одну
только чёрствую корку. И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: "Вот тебе! Жуй!". -
"Мне хлеб с полу поднять невозможно, - говорит солдат. - У
меня вместо ноги деревяшка." - "А ногу куда девал?" – спрашивает
мужик. "Утерял я
ногу на Балканских горах в турецкой баталии", -
отвечает солдат. "Ничего. Раз дюже голодный - подымешь, - засмеялся
мужик. - Тут тебе камердинеров
нету". Солдат покряхтел,
изловчился, поднял корку и видит – это не хлеб, а одна зелёная плесень. Один
яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул -
и враз сорвалась метель, пурга,
буря закружила деревню, крыши посрывала, а потом ударил лютый мороз. И мужик
тот помер.
- Отчего же он
помер? - хрипло спросил Филька.
- От охлаждения сердца, - ответила бабка,
помолчала и добавила: - Знать, и нынче завелся в Бережках дурной человек,
обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.
- Чего
ж теперь делать, бабка? - спросил Филька из-под
тулупа. – Неужто помирать?
- Зачем
помирать? Надеяться надо.
- На что?
- На то, что поправит дурной человек своё
злодейство.
- А как его исправить? - спросил, всхлипывая,
Филька.
- А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик
хитрый, учёный. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы
добежишь? Сразу кровь остановится.
- Да ну его, Панкрата! - сказал Филька и
затих.
Ночью он
слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами
воздух былсиний, густой, страшный.
В чистом
небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.
Филька запахнул
тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто
артель весёлых пильщиков пилила под корень берёзовую рощу за рекой. Казалось, воздух замёрз и между землёй и
луной осталась одна пустота - жгучая
и такая ясная, что если бы
подняло пылинку на километр от земли, то и её было бы видно и она светилась бы
и мерцала, как маленькая звезда.
Чёрные ивы
около мельничной плотины
поседели от стужи.
Ветки их поблёскивали, как
стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шёл,
загребая снег валенками.
Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в
сарае за избой заржал и забил копытом
раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился.
Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.
- Садись к
печке, - сказал он.- Рассказывай, пока не замёрз.
Филька, плача,
рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на
деревню мороз.
- Да-а, -
вздохнул Панкрат, - плохо твоё дело! Выходит, что из-за тебя всем
пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!
Филька сопел,
вытирал рукавом глаза.
- Ты брось реветь! - строго сказал Панкрат. -
Реветь вы все мастера. Чуть что
нашкодил - сейчас в рёв. Но
только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как
запаянная морозом навеки,
а муки нет, и
воды нет, и что нам придумать - неизвестно.
- Чего же мне
теперь делать, дедушка Панкрат? - спросил Филька.
- Изобрести спасение
от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой
лошадью - тоже. Будешь ты чистый человек, весёлый. Каждый тебя по плечу
потреплет и простит. Понятно?
- Понятно, -
ответил упавшим голосом Филька.
- Ну, вот и
придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.
В сенях у
Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте - подслушивала. Потом
она боком, озираясь,
поскакала к щели
под дверью. Выскочила наружу,
прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная,
старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов всё-таки
тянуло теплом и
сорока не боялась замёрзнуть.
Никто её не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела
носом, заметила, как тёмной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась
обратно в нору и долго сидела,
почёсываясь и соображая:
куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?
А Филька в это
время сидел на лавке, ёрзал, придумывал.
- Ну, -
сказал наконец Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, -
время твоё вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.
- Я, дедушка
Панкрат, - сказал Филька, - как рассветёт, соберу со
всей деревни ребят. Возьмём мы ломы,
пешни, топоры, будем рубить лёд у лотка около мельницы, покамест не дорубимся
до воды и не потечёт она на колесо. Как пойдёт вода, ты
пускай мельницу! Повернёшь колесо двадцать раз, она
разогреется и начнёт молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее
спасение.
- Ишь
ты, шустрый какой!
- сказал мельник, - Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лёд толщиной
в твой рост, что ты будешь делать?
- Да ну его! -
сказал Филька. - Пробьём мы, ребята, и такой лёд!
- А ежели
замёрзнете?
- Костры будем
жечь.
- А ежели
не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели
скажут: "Да ну его! Сам виноват - пусть сам лёд и скалывает".
- Согласятся! Я
их умолю. Наши ребята - хорошие.
- Ну, валяй
собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут
рукавицы да возьмутся за ломы.
В морозные
дни солнце восходит
багровое, в тяжёлом дыму. И в это утро поднялось над
Бережками такое солнце. На реке
был слышен частый стук ломов. Трещали
костры. Ребята и старики работали
с самого рассвета, скалывали лёд у мельницы.
И никто сгоряча
не заметил, что
после полудня небо затянулось низкими
облаками и задул
по седым ивам ровный и
тёплый ветер. А когда заметили,
что переменилась погода,
ветки ив уже оттаяли, и весело, гулко зашумела за
рекой мокрая берёзовая роща. В воздухе запахло весной, навозом.
Ветер дул с юга. С каждым часом становилось
всё теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки.
Вороны вылезли
из-под застрех и
снова обсыхали на трубах,
толкались, каркали.
Не было только
старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лёд начал оседать,
работа у мельницы пошла быстро и
показалась первая полынья с тёмной водой.
Мальчишки стащили треухи и прокричали "ура".
Панкрат говорил, что если бы не
тёплый ветер, то,
пожалуй, и не обколоть бы лёд ребятам и старикам. А сорока сидела
на раките над плотиной, трещала,
трясла хвостом, кланялась на все
стороны и что-то
рассказывала, но никто, кроме ворон, её не понял. А сорока
рассказывала, что она долетела до тёплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила
его, натрещала ему про лютый
мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.
Ветер
будто бы не
осмелился отказать ей, сороке, и
задул, понёсся над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если
хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит
тёплая вода, моет корни брусники, ломает лёд на реке.
Всем известно,
что сорока -
самая болтливая птица на свете, и
потому вороны ей не
поверили - покаркали только между собой: что вот, мол,
опять завралась старая.
Так до
сих пор никто и не знает, правду
ли говорила сорока, или всё это она
выдумала от хвастовства. Одно
только известно, что к вечеру лёд треснул, разошёлся, ребята
и старики нажали
- и в мельничный лоток хлынула с шумом вода.
Старое
колесо скрипнуло - с него
посыпались сосульки - и
медленно повернулось. Заскрежетали жернова, потом колесо повернулось быстрее, и
вдруг вся старая мельница
затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно.
Николай Степанович Гумилёв
Сказочное
Ярче золота
вспыхнули дни,
И бежала Медведица-ночь.
Догони её, князь, догони,
Зааркань и к седлу приторочь!
Через лес, через ров, через гать
Устремилась она к колдуну,
Чтоб с недобрым гадать, волхвовать
И губить молодую весну.
Догони её, князь, догони,
Не жалей дорогого коня.
Посмотри: усмехаются пни,
В тёмных дуплах мерцанье огня.
Зааркань и к седлу приторочь,
А потом в голубом терему
Укажи на Медведицу-ночь
Богатырскому Псу своему.
Мёртвой хваткой вцепляется Пёс,
Он отважен, силён и хитёр,
Он звериную злобу донёс
К колдунам с незапамятных пор.
И Великая Радость, смеясь,
На узорное ступит крыльцо,
Тихо молвит: «Люблю тебя, князь,
Для тебя я открыла лицо».
«Июль»
Борис Пастернак
По дому бродит
привиденье.
Весь день шаги над головой.
На чердаке мелькают тени.
По дому бродит домовой.
Везде болтается
некстати,
Мешается во все дела,
В халате крадется к кровати,
Срывает скатерть со стола.
Ног у порога не
обтерши,
Вбегает в вихре сквозняка
И с занавеской, как с танцоршей,
Взвивается до потолка.
Кто этот
баловник-невежа
И этот призрак и двойник?
Да это наш жилец приезжий,
Наш летний дачник-отпускник.
На весь его
недолгий роздых
Мы целый дом ему сдаем.
Июль с грозой, июльский воздух
Снял комнаты у нас внаем.
Июль, таскающий
в одёже
Пух одуванчиков, лопух,
Июль, домой сквозь окна вхожий,
Всё громко говорящий вслух.
Степной
нечесаный растрепа,
Пропахший липой и травой,
Ботвой и запахом укропа,
Июльский воздух луговой.
Дмитрий Кедрин
«Скинуло кафтан зеленый лето...»
Скинуло кафтан
зеленый лето,
Отсвистели
жаворонки всласть.
Осень, в шубу
желтую одета,
По лесам с
метелкою прошлась,
Чтоб вошла
рачительной хозяйкой
В снежные лесные
терема
Щеголиха в белой
разлетайке -
Русская румяная
зима!

